понимаю толк) и убедился, что умею дедуктивно мыслить: Люся работает на хлебозаводе бригадиром, у нее в тот день, когда она потеряла колечко, была крупная неприятность: забраковали тесто.
Я остался собой доволен.
Жизнь становится невыносимой. И куда бы мне подеваться от всех этих шумов? Даже в тюрьме нет покоя человеку… Этакое безобразие! Вот бьют с утра до вечера по дверям: тому не додали хлеба, тот не получил махорки, один орет, бесится, изображая психопата, другой целыми днями подсчитывает, сколько он съедает фактически. А тут еще поезда… От них грохот. Да еще вздумалось им гудеть около тюрьмы… Все гудят, как по уговору. Ох, шум, шум. А это еще что за шум? Самолет. Но зачем им надо летать именно над тюрьмой? Что им, в воздухе места мало?!
От изнурительной, тревожной жизни развивается у человека повышенная нервозность, и от этого может избавить разве лишь глубокое одиночество. Но какое же это, к черту, одиночество? Вот в соседней камере живет человек. Слышу его уже больше года и прозвал Ворчуном. Ему вечно нехорошо, и всем он недоволен: и сестры его отравляют, и врачи на него не обращают внимания, а он больной-пребольной; начальство его преследует и морит голодом (бедняга! он жирный, как боров), прогулку ему дают меньше, чем всем; газеты ему дают не те, что всем, и т. д. и т. п. И вот стучит в дверь с утра до вечера, орет, требует сегодня то, завтра другое.
Тоже считает себя вором, но, по-моему, он еще и негодяй!
Все влюбленные и поэты восхищаются соловьем. Но я от души благодарю воробья, который проживает над моим окошком и поет мне вот уже полтора года. Его зовут Филипп, по фамилии – Чирик. И поет он – ей- богу! – не хуже соловья. И что самое главное, это мой собственный воробей. Я его вырастил, выкормил, так сказать, человеком сделал. Подобрал его совсем малень-ким в прогулочном дворе, он был тогда некрасивый, голый, без перьев, видимо, выпал из гнезда. А гнезд у этих воробьишек на каждом шагу, народ этот к вопросу о жилплощади относится не очень требовательно, любая щель для них хороша. Забрал я этого несчастного, стал кормить, и возни с ним было немало. Мы часами с ним вдвоем беседовали, причем каждый думал о чем-то своем, ведь, должно быть, и они, воробьи, о чем-то думают. Садится он на мой большой палец и говорит – чирик, и я ему говорю то же самое, стараясь быть поточнее в произношении. Выходил я с ним на улицу, в прогулочный двор. Он тогда уже летать научился. Сперва я подумал – улетит. И точно – улетел. Но как только закончилось мое время прогулки и меня выводили из прогулочного двора, Филипп тут же появился, я его забрал, и мы вместе пошли в камеру. Однажды он вовремя не явился, так надзиратели посочувствовали, не вывели меня со двора, ждали Филиппа и вместе переживали: прилетит или нет? Прилетел. Долго он у меня жил, но тосковать что-то стал, и решил я ему дать свободу. Посадил на открытую форточку и говорю: «Лети, любезный, устраивайся, как знаешь». А он – нет. До сих пор я все боялся держать открытой форточку, чтобы не улетел Филипп, теперь выгоняю его, а он не уходит. Несколько дней он все привыкал к форточке, потом как-то улетел, но в тот же день вернулся. Потом он, видать, влюбился, бедняга – вдвоем появились, Филипп – он был теперь красавец, самостоятельный и вполне представительный воробей – в окно, а она – нет. Он туда-сюда, зовет, а она ни в какую. Кончилось тем, что отыскал Филипп над моим окошком какую-то щель и в ней устроили они себе гнездо. С тех пор у меня за окном на полном, так сказать, государственным обеспечении живет мой собственный воробей по имени Филипп.
Их трое. Приговорены к смертной казни.
– Спой нам что-нибудь, – просили они меня, – больше ничего никогда не. услышим. – Их камера над моей, если петь у окна – им слышно. Когда находит настроение, пою. Вот они и услышали. За что их? Спросил у надзирателя. Один убил человека в парке, отнял часы, больше у того ничего не оказалось. И вот – вышка. Другие тоже убийцы. Скоро о них напечатают в газете: «Приговор приведен в исполнение». А сегодня они еще живы и просят, чтобы я им что-нибудь спел.
Смерть – это уход из жизни навсегда. И природа ее назначила человеку как избавление от беспомощной старости. Ты человеком родился, а умереть человеку надлежит или на своей постели, или на своем посту, или в подвиге. Умирать потому, что ты перестал быть человеком и не имеешь права на жизнь, – это гадко. Люди живут на свете обществом, и если кто-то становится угрозой этому обществу, люди сами избавляются от него. Я слышал, будто в древности у каких-то восточных народов был обычай: заболел человек – его изгоняют на место захоронения ждать смерти. Он должен был умирать в одиночестве, хотя не совершал никакого преступления, – просто люди были тогда темные, боялись заразной болезни. Теперь больных лечат, даже самых трудных, самых заразных. И все же люди вынуждены изгонять из своей среды многих – то на время, а то и навсегда. Кого изгонят на время – их вроде лечат, они имеют возможность вернуться в общество; кого изгонят навсегда – это безнадежные, это существа, которых человечество отрицает полностью, потому что они совершенно потеряли человеческое. А у этих троих где-то есть горем убитые матери, возможно, жены, дети.
Что думают они, ждущие своего последнего часа? Вспоминают прожитую жизнь? Вообража-ют себе предстоящее? Боятся они смерти, страшно ли им? Да, моя песня – последнее их удовольствие. Они очень уговаривали, наверное, боялись, что я не захочу петь для них. И я пел им, целый вечер пел, слушали они, слушали надзиратели, которые, видимо, все понимали…
Становится понятным, почему люди, имеющие гораздо большие сроки наказания, чем у меня, все же работают как проклятые в лесу. Дело тут не только в том, что это честно, еще и в том, что им там не видны все эти гадости, они трудом изолировали себя от этой грязи, они находятся среди пахнущих смолой и хвоей деревьев, на чистом воздухе, они в чистоте, и вот здесь имеет место человеческое достоинство. Здесь тяжело, но только физически. Но ведь физически можно закаляться, можно стать сильным, да и не только можно – нужно. Мужчина должен быть сильным, если он мужчина. Он должен быть сильным и духом и телом. И все равно где он им станет, и все равно когда он им станет. Поздно не бывает никогда, ведь я не собираюсь же завтра умирать, и раз так, стало быть, надо быть мужчиной, и быть сильным мужчиной. И я им буду, я знаю это, потому что сумел признать истину, отказаться от прежних ложных мыслей, быть объективным. А это все нелегко, очень нелегко.
Боже мой, они меня доконают, куда мне от них деваться? Мысли – в прогулочном дворе, в камере, в уборной, везде они со мной. Кто ты? – мучают они меня. Некто, кому кажется, что вокруг темно, потому что потерявший гражданские права (они ему казались ненужными), потерявший человеческое достоинство (он с ним не считался), избегавший истины, которой он бессознательно боялся. Беглец. Да, ты беглец. Бежишь из дому, от самой чистой, нежной, материнской любви; бежишь от человеческого общества, затем от правосудия, потом от наказания. И теперь ты снова сбежал – от людей, окружающих тебя сейчас. Ты бежишь от всего сознательно, поэтому так темно вокруг. Тебе страшно, и пора быть мужественным, сознаться себе в этом. Ты жаждешь света, тебе давно надоела темнота.
Все правда. Мне надоела жизнь вслепую. И я покончу с этим, я уже не могу не покончить. Вокруг пусто, но, оказывается, абсолютной пустоты все же нет. Только чтобы в этом убедиться, нужно было создать для себя вакуум, а теперь – нетерпение: когда же я выйду отсюда! Мне уже не нужны эти стены, я жажду проверить себя на деле, хочу убедиться, что я действительно способен стать сильным. Придет час, когда я смогу заговорить в полный голос и рассказать людям о том, что нет отчаяния, нет безвыходности, нет и темноты, что, если ты человек, тысячи возможностей содержатся в самом тебе. Открой их и пользуйся ими.