самой, ее семье, матери, прошлом, обо всем, что касалось ее жизни, планов и окружения, она всегда оказывалась настороже. Пожалуй, я расспрашивала ее чересчур настойчиво; наверно, следовало бы уважать торжественное обещание, взятое с отца статной дамой в черном бархате. Но любопытство не знает покоя и щепетильности; какая девушка стерпит, если подруга скрывает от нее все? Что плохого в том, если она расскажет мне о себе? Или она не верит в мою порядочность? Почему она мне не доверяет, ведь я дала ей честное слово, что до последнего вздоха ни словом не обмолвлюсь о ее секретах?
Порой, когда она с грустной улыбкой отказывалась дать мне хоть лучик надежды, мне казалось, что она холодна не по годам.
Нельзя сказать, что мы ссорились из-за этого, потому что она вообще не умела ссориться. Я понимала, что веду себя просто настырно, но ничего не могла с собой поделать. Однако она оставалась непоколебимой.
Что она мне сказала? По моему бессовестному разумению — ничего.
Все, что я о ней узнала, можно свести к трем пунктам.
Во-первых, ее зовут Кармилла.
Во-вторых, она принадлежит к древнему и знатному роду.
В-третьих, ее родина находится где-то на западе.
Она не сообщила мне ни родового имени, ни названия поместья, не рассказала о том, что изображено на их гербе, даже не назвала страну, откуда она родом.
Только не думайте, что я постоянно приставала к ней с расспросами. Я предпочитала не идти напролом, а действовать исподволь, поджидать удобного случая, когда бдительность ее ослабеет. Раз или два я пыталась расспрашивать ее напрямик. Но, какую бы тактику я ни избрала, результат оставался одним и тем же. Не помогала ни лесть, ни упреки. Однако надо заметить, что, уходя от ответа, она так меланхолично опускала глаза, так страстно заверяла, что любит меня, верит в мою честность, так искренне обещала, что, когда настанет время, я узнаю все, что у меня не было сил долго на нее обижаться.
Она часто обвивала мне шею своими изящными руками, прижималась щекой к щеке и шептала, щекоча мне ухо губами:
«Дорогая, у тебя в сердечке рана; не подумай, что я жестока, ибо и в силе, и в слабости я подчиняюсь неодолимому закону моей души. Твое милое сердечко ранено, и мое кровоточит вместе с твоим. В экстазе глубочайшего унижения я живу у тебя в крови, и ты умрешь — да, дорогая, умрешь самой сладкой смертью, умрешь ради меня. Я ничего не могу поделать; чем ближе я к тебе, тем дальше ты от меня уходишь; вот ты и познала этот жестокий восторг, именуемый любовью. Поэтому до поры до времени не пытайся ничего узнать, просто верь мне, верь всем своим любящим сердечком».
После таких страстных излияний она, трепеща, обнимала меня еще крепче и покрывала мои щеки горячими нежными поцелуями.
Я не могла понять, что приводит ее в такое возбуждение. Надо признать, это случалось с ней не слишком часто.
Я пыталась высвободиться из этих нелепых объятий, но силы, казалось, изменяли мне. Шепот ее журчал у меня в ушах, как колыбельная, я теряла волю и впадала в забытье, из которого выходила только после того, как она разжимала объятия.
Эта непонятная влюбленность мне не нравилась. Я ощущала странное, в чем-то даже приятное волнение, к которому примешивался страх и некоторая доля отвращения. В продолжение этих сцен я была неспособна мыслить отчетливо, однако испытывала что-то вроде влюбленности, перерастающей в обожание и, с другой стороны, в ненависть. Понимаю, это звучит сумбурно, однако не могу по-другому описать свои чувства.
Прошло уже более десяти лет, но до сих пор рука моя дрожит, когда я пишу эти строки. Мне стыдно и страшно вспоминать о некоторых происшествиях, об испытаниях, через которые я проходила, сама того не сознавая; они невольно стираются из моей памяти. Однако основная линия моей истории запомнилась ярко и отчетливо. Вероятно, в жизни каждого человека можно найти эпизоды, когда все чувства его находятся в бурном смятении, и окажется, что именно эти эпизоды прячутся на самом дне памяти и забываются быстрее всего.
Бывало, моя загадочная подруга целый час сидела неподвижно, затем брала меня за руку и страстно сжимала, томно вглядываясь мне в лицо. Щеки ее пылали, глаза вспыхивали темным огнем, грудь возбужденно вздымалась. Она становилась похожа на снедаемого страстью влюбленного. Я приходила в смятение, ненавидела ее и все же не могла сопротивляться. Взгляд ее гипнотических глаз завораживал меня, на щеках горели жаркие поцелуи. Едва не плача, она шептала: «Ты моя, будешь моей, мы едины навеки». Затем откидывалась в кресле и прикрывала глаза руками, а я едва не падала в обморок, трепеща от ужаса.
Часто я спрашивала:
— Что между нами происходит? Почему ты так себя ведешь? Может быть, я напоминаю тебе давнего возлюбленного? Но знай, мне это не нравится. Я тебя не понимаю… я сама себя не понимаю, когда ты так смотришь на меня.
Она тяжело вздыхала, отворачивалась и выпускала мою руку.
Я не считала эти непонятные излияния ни притворством, ни шуткой и блуждала во мгле, пытаясь найти им удовлетворительное объяснение. Это было похоже на взрыв, словно тщательно подаваемые инстинкты против ее воли вырывались наружу. Может быть, несмотря на непрошенные уверения матери, она все же страдала припадками безумия? А может быть, она влюблена в меня и скрывает свое истинное лицо? Может быть, влюбленный юноша переоделся в женское платье и с помощью старой опытной авантюристки пробрался к нам в дом? Я читала о таких случаях в старинных романах. Но, хоть эта гипотеза и льстила моему тщеславию, слишком многое ее опровергало.
Да, она часто, подобно влюбленному мужчине, оказывала мне знаки восторженного внимания. Но между этими порывами страсти она вела себя совсем обычно, то веселилась, то тосковала. Иногда я ловила на себе ее взгляд, полный грустного огня, но временами меня для нее будто не существовало. Если не считать этих приступов загадочного возбуждения, в остальном ее поведение было вполне женственным; во всех ее манерах сквозила вялая томность, трудно совместимая с представлением о мужском телосложении.
Во многом ее привычки казались нам странными. Может быть, городская дама не найдет в них ничего необычайного, но нам, сельским жителям, это было в диковинку. Она вставала очень поздно и спускалась в гостиную не раньше часа дня; затем ничего не ела, только выпивала чашку шоколада. После этого мы шли на прогулку. Она очень быстро уставала и возвращалась в замок или же присаживалась отдохнуть на скамейку среди деревьев. Однако усталость эта была чисто телесного свойства; ум ее оставался столь же острым. Она была прекрасной собеседницей, веселой и рассудительной.
Иногда она мимоходом вспоминала родной дом, рассказывала случаи из детства. В ее рассказах возникали люди с диковинными привычками, обычаи, о которых мы ничего не знали. Из этих обрывочных намеков я сделала вывод, что родина ее находится гораздо дальше, чем я представляла вначале.
Однажды днем, когда мы сидели под деревьями, мимо прошла похоронная процессия. Хоронили молодую девушку, которую я хорошо знала, дочь одного из лесничих. За гробом понуро брел убитый горем отец: она была его единственной дочерью. Следом за ним, напевая похоронный гимн, парами шли крестьяне.
Я встала, чтобы почтить память покойной, и вместе со всеми запела похоронный гимн.
Моя спутница резко дернула меня за руку. Я удивленно обернулась.
— Разве не видишь, какие они растрепанные? — сердито бросила она.
— Напротив, я считаю, что это зрелище очень трогательное, — ответила я. Я рассердилась на нее и, кроме того, испугалась, что участники грустной процессии услышат нас.
Я снова запела; Кармилла опять перебила меня.
— Твое пение режет мой слух, — заявила она и зажала уши тонкими пальцами. — Кроме того, с чего ты взяла, что мы с тобой принадлежим к одной и той же религии? Ваши обряды вызывают у меня отвращение; ненавижу похороны. Что за нелепость! Ведь и тебе, и мне — всем суждено умереть. После смерти люди становятся только счастливее; так чего тут оплакивать? Пойдем лучше домой.
— Отец ушел на кладбище со священником. Разве ты не знала, что ее хоронят сегодня?