Я порадовалась тогда, что нам долго еще не жениться.

Тот день рождения мира я запомнила из-за вопроса и ответа. А другой — из-за Руавей. Это было год или два спустя. Я забежала помочиться в водяную палату и увидала, что варварка прячется, съежившись, за большим чаном.

— Ты что там делаешь? — спросила я громко и сурово, потому что сама испугалась.

Руавей шарахнулась, но смолчала. Я заметила, что одежды ее порваны, а в волосах запеклась кровь.

— Ты порвала одежду, — укорила я ее, а, когда она снова не ответила, потеряла терпение и закричала на нее:

— Отвечай! Почему ты молчишь?

— Смилуся, — прошептала Руавей так тихо, что я едва разобрала слова.

— А когда говоришь, и то все не так! Что с тобой такое? Или ты из зверей родом? Ты говоришь, как животное — врр-грр, вар-вар! Или ты просто дурочка?

Когда Руавей и в этот раз смолчала, я пнула ее. Тогда она подняла ко мне лицо, и в глазах ее я увидала не страх, но ярость. Тогда она мне понравилась — я ненавидела тех, кто боится меня.

— Говори! — приказала я. — Никто не обидит тебя. Бог, отец мой, вонзил в тебя свой уд, когда завоевывал твои края, так что ты — святая. Так говорила мне Госпожа Облака. Так от чего ты прячешься?

— Могут бить, — оскалившись, отозвалась Руавей, и показала мне сухую и свежую кровь в волосах. Руки ее потемнели от синяков.

— Кто бил тебя?

— Святые, — прорычала варварка.

— Киг? Омери? Госпожа Сладость?

На каждом имени она кивала всем телом.

— Паршивки! — воскликнула я. — Да я пожалуюсь Самой богине!

— Нет говорить, — прошептала Руавей. — Отрава.

Подумав, я поняла. Женщины обижали ее, потому что она была бессильной варваркой. Но если из-за нее прислужницы попадут в немилость, Руавей могут изувечить или убить. Почти все святые-варварки в нашем доме были хромы, или слепы, или покрыты лиловыми язвами от подсыпанных в пищу отравных корней.

— Почему ты коверкаешь слова, Руавей?

Она промолчала.

— Все говорить не научишься?

Варварка подняла на меня взгляд и вдруг разразилась длинной-длинной речью, из которой я не поняла ни слова.

— Так говорить, — закончила она, не сводя с меня глаз.

Мне это нравилось. Я редко видела глаза — только веки. А зеницы Руавей сияли, прекрасны, хотя грязное лицо было изгваздано в крови.

— Это ничего не значит, — бросила я.

— Нет здесь.

— А где — значит?

Руавей выдала еще немного своего «вар-вар», и добавила:

— Мой народ.

— Твой народ — теги. Они борются с Богом и терпят поражение.

— Посмотрим, — ответила Руавей, совсем, как Хагхаг.

Она вновь глянула мне в глаза — уже без ярости, но и без страха. Никто не смотрел мне в глаза, кроме Хагхаг, и Тазу, и, конечно, Господа Бога. Все прочие тыкались лбом в сомкнутые большие пальцы, так что я не могла понять, что они думают. Мне хотелось оставить Руавей при себе, но если я стану благоволить ей, Киг и все остальные замучают бедняжку. Но я вспомнила, что когда Господь Праздник начал спать с Госпожой Булавкой, мужчины, прежде оскорблявшие Госпожу Булавку, все стали с ней приторно-любезны, а служанки перестали красть у нее серьги. И я сказала Руавей:

— Ляг сегодня со мной.

Та посмотрела на меня, как дурочка.

— Только сперва помойся, — уточнила я.

Руавей все равно пялилась на меня, как дурочка.

— У меня нет уда! — нетерпеливо бросила я. — А если мы возляжем вместе, Киг не осмелится тронуть тебя.

Подумав, Руавей потянулась за моей рукой и прижалась лбом к тыльной стороне ладони — похоже на обычный знак почтения, только вдвоем. Мне понравилось. Пальцы у Руавей были теплые, а ресницы смешно щекотали мне кожу.

— Сегодня, — напомнила я. — Поняла?

Сама я давно поняла, что Руавей не все понимает. Варварка кивнула всем телом, и я убежала.

Я знала, что меня — единственную дщерь Божью — никто ни в чем не остановит, но и я могла делать только то, что положено, потому что все в доме Господнем знали то, что знаю я. Если мне не положено спать с Руавей, у меня и не получится. Хагхаг мне все скажет, поэтому я пошла и спросила у нее.

Нянька нахмурилась.

— Зачем тебе в постели эта женщина? Грязная варварка. Еще вшей нанесет. Она и говорить-то не умеет.

Это означало «можно», просто Хагхаг ревновала. Я подошла и погладила ее по плечу со словами:

— Когда я стану богиней, я подарю тебе комнату, полную золота, и самоцветов, и драконьих гребней.

— Ты — мое золото и самоцветы, святая доченька, — ответила старуха.

Хагхаг была лишь простолюдинкой, но все святые в доме Господнем, будь то божии родичи или те, кого коснулся Бог, повиновались ей. По обычаю нянькой детей Божьих всегда служила простая женщина, избранная Самою богиней. Хагхаг выбрали в няньки Омимо, когда ее родные дети уже выросли, так что мне она с самого начала запомнилась старой. Она не менялась с годами — все те же крепкие руки, и мягкое «Посмотрим». Она любила поесть и посмеяться. Нами полнилось сердце ее, а ею — наши. Я полагала себя ее любимицей, но, когда сказала ей об этом, Хагхаг поправила: «После Диди» — так называл себя дурачок. Я спросила, почему он глубже всех запал ей в сердце, и она ответила: «Потому что он глуп. А ты — потому что ты мудра», и посмеялась, что я ревную ее к Господу Дурачку.

Так что я сказала ей: «Тобой полно сердце мое», и она ответила «Хмф», потому что так и было.

В тот год мне было восемь. Руавей, мнится мне, было тринадцать, когда бог-отец вонзил в нее уд свой, перед тем убив ее отца и мать на войне с тегами. Потому она стала святой, и должна была жить в доме Господнем. Если бы она зачала, жрецы удавили бы ее родами, а дитя два года кормила бы грудью простолюдинка, а потом его вернули бы в дом Господень, и воспитали бы святой или слугою Господним. Слуги почти все были божьими детьми — таких почитали святыми, но титула они не носили. Господами и госпожами именовали родичей божьих, потомков их предков, а еще — божьих детей, кроме обрученных. Нас называли просто — Тазу и Зе — покуда мы не станем Господом Богом. Меня звали, как мою мать-богиню, по имени священного зерна, окормляющего народ Божий. А Тазу означает «великий корень», потому что при родах его отец, опоенный ритуальным дымом, увидал, как буря валит могучее древо, и корни его усыпаны самоцветами.

Все, что Господь Бог увидит в святилище или во сне, когда смотрит в темя изнутри, они пересказывают жрецам-сновидцам. А те, обдумав знамения, истолкуют предсказанное и скажут, что надо делать, а что — запретно. Но никогда жрецы не видали знамений вместе, воедино с Господом Богом, до того дня рождения мира, когда мне исполнилось четырнадцать, а Тазу — одиннадцать.

В нынешние времена люди до сих пор зовут день, когда солнце замирает над горой Канагадва, днем рождения мира, и полагают себя на год старше, но уже полузабыты ритуалы и церемонии, гимны и пляски, и благословения; никто не выходит на улицы праздновать.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату