только предстоящую — как некую дорогу, вьющуюся среди холмов. Но себя на этой дороге не видел: меня там просто не было. А дорога была, и я видел окрестные холмы, знакомые места, но не был уверен, знал ли я их прежде, или же узнаю только потому, что мне еще предстоит их увидеть? И это… это, собственно, все! Я не в состоянии описать этот сон, я не могу вернуть его назад. — Он сел, настороженный, будто к чему-то прислушиваясь. — Нет, бесполезно! — пожал он плечами. — Но впоследствии, когда я начал писать вот это, — он хлопнул рукой по рукописи, — и добрался до описания замка в ночи, я вдруг понял, что описываю одно из своих тогдашних видений, тот сон! Крепость Радико ночью, под дождем, в кромешной тьме, задолго до рассвета. Я видел ее перед собой. Видел среди бела дня, при ярком свете солнца, хотя находился тогда почти в четырех сотнях километров от нее! Как? Почему? Каким образом? Что это означало? Не знаю. Я больше не задаю подобных вопросов. Я не имею права их задавать. Я это право утратил. Я жил только своими мыслями и чувствами, питаемыми тщеславием, я жил в том мире, который создал сам и для которого сам придумал законы. Я сам выбрал этот мир снов и мечтаний. Но это оказалось связано с тем, что, проснувшись или очнувшись, обнаруживаешь, что больше не являешься гражданином того мира, где светит солнце. Что позабыл значение и смысл реальных вещей. Что утратил свои права на жизнь в этом мире…
— А разве человек обладал когда-либо такими правами?
Амадей не ответил. Ладислас встал; он казался особенно высоким и плотным в грубоватой куртке из овчины, которую надевал, работая в этой холодной комнате. Он прошелся задумчиво по комнате и сказал:
— Когда мне было двенадцать, а тебе шесть, мы ездили в Фонте к пасхальной мессе. Помнишь?
— Да. Пока мама была жива, мы ведь почти каждый год ездили туда, верно?
— Но в тот раз возвращались мы по старой дороге мимо Фастена и Радико, потому что мост над Гарайной снесло паводком. Ехать пришлось почти всю ночь. Мимо Радико мы проезжали незадолго до рассвета. Я хорошо это помню, потому что ты спал, а тут вдруг проснулся и все пытался открыть окно пошире. И всех призывал: «Посмотрите на замок, посмотрите на замок!» В итоге отец дал тебе подзатыльник, ты успокоился, и дальше мы снова поехали уже в тишине. Но я помню, что и с меня тоже сон моментально слетел, когда я увидел черный, мрачный силуэт башни на фоне темно-серого, лишь чуть-чуть начинавшего светлеть неба. В точности как в твоей поэме! Ты описал те самые мгновенья.
— Я этого совсем не помню. Двадцать лет прошло! Странно, как работает память, правда? — Амадей никак не мог унять дрожь, пальцы его не слушались. Эти мгновения детства, которые хорошо помнил его брат, а сам он даже вспомнить не смог… все это не имело объяснения, не имело ответа, все это было БЕЗДНОЙ, и он в ужасе от этой бездны отвернулся. — Как здесь холодно, Ладис, — тихо промолвил он наконец. — Пойдем-ка наверх, посидим у камина.
— Ты иди, — ответил брат. — А мне еще нужно с этим покончить.
Глава 3
В Полану пришла зима, холодная, дождливая, с неутихающими восточными ветрами. Вечерами отары овец под покрытыми рваными серо-стальными облаками небесами тянулись с горных пастбищ на обширные выгоны Эстена. Поля вокруг расстилались серые, жалкие, лес тоже обнажился и стал серым. Жизнь Дживаны и Ладисласа продолжалась по-прежнему, размеренная, спокойная; и молодая женщина была столь же последовательной и методичной в своих домашних обязанностях, как и ее муж — в ведении хозяйства. Амадей впал в апатию, не находя для себя подходящих занятий. Порой ему лень было даже встать с постели и сменить оплывшие свечи или фитиль в лампе. Энергии в нем не хватало даже на такую малость, и он продолжал лежать или неподвижно сидеть в бездействии, ибо его хозяйка и властительница, потребность сочинять стихи, бросила его на произвол судьбы, а он, перестав быть ее верным рабом, утратил и собственную свободу. Подобно дереву на вершине холма, где ветер всегда дует в одну и ту же сторону, он тоже вырос кривобоким, вытянул ствол и ветви по ветру, приспособился, и вдруг ветер дуть перестал. Амадей мог простоять у окна целый час, глядя на исхлестанный дождями сад и двор, ни о чем не думая, не удивляясь даже, зачем он стоит здесь, зачем сюда приехал, зачем проводит здесь зиму, в этой тюрьме, умирая от скуки и попусту тратя время.
Наступил Новый год. В приливе энергии Амадей написал всем своим краснойским друзьям — Итале, Карантаю, Луизе, — что вернется, как только в начале весны подсохнут дороги и станут пригодны для езды. Теперь он регулярно писал им — длинные шутливые письма, полные словесных каламбуров. Он собирался непременно вернуться в столицу в апреле или в мае, когда зацветут липы на бульваре Мользен и каштаны в парке, а по променаду снова начнут прогуливаться хорошенькие женщины; а свои последние заметки, нацарапанные паучьим почерком, он бросит тут, в осаждаемом ветрами Эстене, как память о последних приступах мучительного самоедства, о последних бессмысленных судорогах уходящей юности. В этом-то и было все дело. Предаваясь мечтам, упоенный игрой слов и полетом собственного воображения, он все не находил времени, чтобы стать настоящим мужчиной, хотя давно пора было повернуться лицом к реальному миру.
— Но от чего я, собственно, собираюсь бежать? — сердито спросил он у ночи, словно отказываясь признать столь тяжкие обвинения в свой адрес; ночь молчала, а ветер все гнал и гнал гигантские облачные валы на запад, к морю, и Орион по-прежнему ярко светил в холодном высоком небе, проглядывая меж облаками, тени от которых быстро летели по усыпанным январским снегом холмам.
Амадей вдруг вспомнил о своем хвастливом обещании, которое вырезал когда-то на каменном подоконнике в башне Радико: vincam, «я буду победителем». Теперь эти слова казались ему одновременно и правдой, и ложью, и были такими же вечными, как те камни, из которых сложена сама башня, одиноко высившаяся на вершине холма и равнодушная к любым завоевателям и любым поражениям.
Когда Ладислас и Дживана ездили в гости к соседям, жившим, надо сказать, довольно-таки далеко, Амадей обычно отправлялся с ними вместе. Они и сами старались как можно чаще приглашать к себе гостей, надеясь как-то развлечь его. Он замечал их робкие попытки поднять ему настроение, когда они предлагали ему какое-то занятие, развлечение или просто дружескую беседу у камина, однако должным образом ответить на эту заботу не мог. Те вечера, когда приезжали гости, проходили несколько легче и быстрее. К тому же этим гостям вовсе не требовалось, чтобы он о чем-то рассказывал. Они, пожалуй, побаивались его, человека столичного, знаменитого поэта, и, самое большее, желали лишь посмотреть на него, а потом поворачивались к нему спиной и затевали друг с другом бесконечные разговоры об овцах, о погоде, о соседях, о политике. Политические споры, правда, порой становились довольно жаркими, но Амадей в них не участвовал — только прислушивался с ощущением собственной беспристрастности и собственного предательства. Ладислас был стойким сторонником реформ и конституции, его поддерживал приходской священник из Колейи. Остальные, по большей части помещики и зажиточные фермеры, с ним яростно спорили, но отнюдь не из любви к нынешним властям. Дела в провинции шли неважно. Налоги тяжким бременем давили на тех, кто был слишком беден, чтобы их платить. Полицейские расследования и аресты стали делом обычным даже в маленьких городках. А восточные провинции, где стремление к независимости и консерватизм достигли своего максимального выражения и даже квалифицировались порой как некий «анархизм», пребывали в состоянии презрительного и гневного ожидания. Так что Ладисласу и его соседям было о чем поспорить. Но Амадей молчал и все время смутно ощущал, что этим молчанием предает кого-то. Если же среди гостей не оказывалось ни одной женщины, которые часто оставались дома из-за отвратительной погоды и раскисших дорог, Дживана тоже весь вечер молчала, занимаясь каким- нибудь рукоделием, подавала ужин и чай и мило улыбалась мужчинам. Она ждала ребенка и была прекрасна в своем ожидании скорого материнства. В ее повадке прибавилось уверенности, но говорила она по- прежнему ласково, разумно, чуть застенчиво, и все же Амадей чувствовал в ней теперь некую неколебимую женскую силу. Уж она-то хорошо знала свой путь! И была счастлива. Он наблюдал за ней без зависти, уже не надеясь когда-либо ощутить подобную уверенность, обрести счастье в жизни. Когда Ладислас и двое его соседей вошли в такой раж, что уже чуть ли не бросались друг на друга с кулаками, Дживана подошла к клавикордам, насмешливо и ласково улыбнулась Амадею, сидевшему рядом, и тихонько заиграла. Он встал с нею рядом, и она, подняв к нему лицо, весело сказала: