совсем устала, и повадился он в садик каждую ночь.
И вот через месяц, на рассвете уже, слышит – в дверь стучат.
– Беда, – шепчет женщина, – ведь это мой благоверный отыскал меня в городе.
Оглянулась: в комнате ширма, циновки, два ларя: большой и маленький.
– Лезь, – говорит – в большой ларь.
Гайсин полез, ни жив, ни мертв, глядит в щелочку: вперся деревенский мужик, ноги как пень, нечесаный, с солеными пятнами на рубахе, глядит на стенку, а на стенке – зеркальце, подарок Гайсина.
– Ах ты, – говорит, – сука, спуталась, в город утекла!
Тут они стали ругаться страшно, вся улица сбежалась.
– Ладно, – говорит эта деревенщина, – ты мне, порченая, не нужна – пошли к судье на развод и добро делить.
А какое добро? Чугун, да медная ложка, да два резных ларя. Мужик лари подцепил, на телегу – и в суд. Гайсин лежит в ларе ни жив, ни мертв, нагишом, и молится, чтобы ларь на людях не открывали. «Хорошо, – думает, у нас не варварские обычаи, не публичный суд».
Вот их развели. Мужик вцепился в большой ларь и кричит:
– По справедливости большой ларь мой, а ты бери малый.
А женщина полезла ему в глаза, визжит:
– По справедливости большой ларь мой, а ты бери малый!
А Гайсин лежит в ларе ни жив, ни мертв, потому что он узнал судью по голосу, и думает: «Лучше бы у нас были варварские обычаи, чем попасться господину Арфарре». Потому что Гайсин знал, что Арфарра плотской мерзости в чиновниках не терпел.
Тут судья рассмеялся, подозвал стражника и говорит:
– Если по справедливости, – так руби оба ларя пополам, и дай им поровну.
Тут уж господин Гайсин не выдержал, выскочил из ларя, нагишом.
– Смилуйтесь, – кричит, – больше не буду! Готов хоть в село ехать, – однако не докладывайте экзарху, а пуще – жене!
Арфарра так разгневался, что кровь пошла со лба. Прогнал мужика и бабу, велел принести Гайсину одежду и сказал:
– Вы, я вижу, такой человек, который и в деревне порожний сад найдет. Пишите: сознавая ничтожность, прошу назначить начальником заставы. И если замечу какое упущение по службе…
И вот третий год господин Гайсин жил на пограничной заставе и, действительно, за эти три года набеги на границу прекратились совершенно.
В чем тут было дело?
В том, что господин Гайсин был неумен и корыстолюбив.
Границу защищали горы, искусственные валы и сторожевые вышки: «линии и узлы». Смысл «узлов и линий» был, конечно, вовсе не в том, чтобы препятствовать вторжению войска. Варвары – это было не войско, а просто разбойники из-за границы. Налетит десяток-другой, награбит и поскорее спешит с награбленным обратно. Вот тут-то и приходили на помощь «узлы и линии». С «узлов» извещали о нападении, а пока варвары, нагруженные поклажей, копошились у валов, спешили люди из военных поселений, отбирали награбленное и брали заграничных разбойников в плен.
Эффективность системы сильно повышалась, если пограничникам обещали третью часть отобранного, и сильно падала, если пограничники сговаривались с варварами.
Гайсин, как и предполагал экзарх, был неумеренно корыстолюбив и преследовал всякого налетчика; и чрезвычайно неумен, ибо никак не мог взять в толк, что если ловить рыбу сплошным бреднем, то на следующий год ловить будет нечего.
Так все и было по любимой поговорке экзарха: корова черная, да молоко белое.
Итак, господин Гайсин, в самом смятенном состоянии духа, проверял опись и численность каравана. Господин Даттам, поднеся ему, как говорилось, для «кисти и тушечницы», не обращал на него внимания, а стоял, оборотившись к окну, и разговаривал со своим другом, заморским купцом Сайласом Бредшо. За окном рубили зеленые сучья яблонь: вчера налетела летняя метель, снег налип на листья и все переломал. Даттаму все это очень не нравилось, потому что яблони рубили в загончике арестанты, арестанты эти были явно контрабандистами и торговцами, а, спрашивается, с каких это пор на границе так рьяно останавливают торговцев?
Господин Гайсин с поклоном протянул Даттаму бумаги и еще раз оглядел чужеземца: тот держался очень надменно и одет был много лучше самого Гайсина, а меч на поясе, с яхонтом в рукояти, и синий, сплошь расшитый серебром плащ были, ясное дело, подарками Даттама.
– Весьма сожалею, – сказал господин Гайсин, – но ввиду неспокойных времен и личного распоряжения господина экзарха, я должен арестовать этих чужеземцев.
Сайлас Бредшо изменился в лице, а Даттам вежливо спросил:
– Я правильно понял, господин Гайсин? Вы хотите арестовать людей из храмового каравана?
А надо сказать, что господин Даттам дал «на кисть и тушечницу» не золотом, и не государственной бумагой, а самыми надежными деньгами – кожаной биркой, обязательством на имя храма Шакуника.
«Великий Вей! – подумал Гайсин. – Истинно: вверх плюнешь – усы запачкаешь, вниз плюнешь – бороду загадишь». Ужасное это дело, если господин Даттам приостановит платеж по кожаным векселям, но разгневать экзарха – еще хуже.
Господин Гайсин вынул из дощечек указ экзарха о задержании всех подозрительных чужеземцев, поклонился бумаге, поцеловал золотую кисть и показал указ Даттаму:
– Сожалею, но ничего не могу поделать, – сказал он, а про себя подумал: «Великий Вей! Как это говорится в варварской песне: «Какое бы решение сейчас ни выбрал я – каждое принесет мне неисчислимые бедствия».
Да! В таких случаях варвары звали гадальщиков и спрашивали, как поступать, но господин Гайсин был человек положительный и суеверия презирал.
Даттам глядел на указ: на указе стояла тринадцатая печать, черно-розовая. Даттам видел сотни указов экзарха, а черно-розовую печать видел в третий раз в жизни: первый раз – на бумаге, предоставлявшей храму право монопольной торговли, второй раз – на бумаге, предоставлявшей право чеканить золото.
Даттам вспомнил: господин экзарх в своем летнем дворце, в покое, похожем изнутри на жемчужину, подняв руку, любуется запястьем с изумрудами: «Я люблю эти пустяки за то, – сказал, улыбаясь, экзарх, – что цену им придает лишь людская прихоть, а не вложенный труд. И бесполезная эта роскошь дает работу миллиону бедняков, а торговля этой роскошью – другому миллиону». Снял запястье и продолжил: «Из темного – светлое, из истины – ложь, и разве не бывает так, что идут смутными путями, а приходят к нужному? Таковы пути государства, таковы и пути торговли».
Даттам, закусив губу, глядел на черно-розовую печать. Вот цена словам экзарха! Он еще не стал государем, но уверен в победе. Вот – первый шаг к тому, чтобы внешняя торговля опять была монополией государства. Сегодня этот сброд в загончике за окном, а завтра – он, Даттам.
Господин Даттам отложил указ и поглядел на господина Гайсина. Арест чужеземцев означал бы, что храм слабее экзарха. Этого бы Даттаму никто не простил.
Лицо господина Гайсина стало как вареная тыква, он вытащил из рукава платок и стал протирать им круглую, как яйцо, макушку.
– Господин Даттам! – с отчаянием сказал он. – Я бы… Я бы… Но ведь с вами – господин Арфарра! Ведь ему… Ведь он шесть докладов о таком указе подавал! Ведь он мне никогда не простит!
Тут господин Даттам молча усмехнулся и вышел.
Сайлас Бредшо остался сидеть и тупо глядеть за окно, где пилили дрова, и чувствовал он себя так же, как чувствовал себя три года назад господин Гайсин, сидя в большом ларе и слушая спор. Только, будучи в отличие от господина Гайсина, человеком умным, он не сомневался, что таких споров случайно не бывает и знал, про кого писан черно-розовый указ.
Через полчаса Даттам вернулся в сопровождении бывшего наместника Иниссы, бывшего королевского советника господина Арфарры. Несмотря на то, что день был уже теплый, Арфарра был в толстой меховой накидке, и долго возился, распутывая ее и ища печать у пояса. А Даттам стоял с ним рядом и, не очень даже тихо, шептал на ухо.