предпочтительнее писать на недостаточно изученном языке, чем на языке, которым владеешь в совершенстве. Даже не вдаваясь сейчас в подробности по поводу терпеливого и мучительно долгого пути, которым я пришел к такому простому заключению, думаю, что и сегодня его можно без труда подкрепить некоторыми несложными соображениями: ясно, что человек, не знающий точных слов для обозначения предметов или чувств, вынужден прибегать к описанию их с помощью других слов, сиречь образов. О степени достигаемого при этом художественного эффекта ты можешь судить сам. И вот, когда мы обошли специальные термины и общие места, что может помешать рождению произведения искусства?
Здесь Y, видимо удовлетворенный своими доводами, на какое-то время умолк, устремив на меня из-под полуопущенных век взгляд, в котором уже не было прежней тревоги и боли. Но, заметив мое умиленно- вопросительное выражение, он со вздохом продолжил:
— После того как я пришел к этому заключению, надо же было случиться, подвернулся мне один англичанин. Был он морским капитаном и вдобавок форменной бестией (скоро поймешь почему). Господи, зачем ты не уберег меня от этого злодея? Теперь я навеки лишился покоя! Во внешности капитана не было ничего примечательного. Столовался он в том же трактирчике, что и я, и был охотник прихвастнуть всевозможными россказнями о бесчисленных своих одиссеях, причем неизменно собирал вокруг себя толпу любопытных. Он провел уж не знаю сколько лет на Востоке, изучив изрядное количество восточных языков (по крайней мере так он утверждал). Особо же гордился он знанием персидского и частенько обращался на каком-то неведомом наречии к растерянному официанту. В результате выяснялось, что капитан желает заказать стакан вина и бифштекс. Как ты сам понимаешь, я ненавидел этого человека, но ему все равно удалось завязать со мной разговор, и в один злосчастный день он вызвался учить меня персидскому. Мне не терпелось испытать на себе справедливость собственной теории, и в конце концов я дал согласие. Ты, верно, уже догадался, что я задумал овладеть этим языком лишь наполовину: уметь объясняться на нем, но не до такой степени, чтобы называть вещи своими именами. Наши уроки проходили регулярно... почему я не противлюсь соблазну поведать тебе все печальные подробности этой истории?.. Вскоре я начал делать стремительные успехи в новом языке. По мнению капитана, языки следует изучать посредством разговорной практики, поэтому за все это время я ни разу не увидел текста на персидском языке (впрочем, отыскать таковой было бы далеко не просто). Взамен этого во время прогулок с моим учителем мы говорили только по-персидски. Когда же, утомленные ходьбой, мы забредали в какое-нибудь кафе, он тотчас исписывал чистые листы бумаги странными мелкими значками. Так прошло немногим более года. В последнее время капитан неустанно расточал в мой адрес похвалы за ту легкость, с какой я усваивал его уроки. Однажды он объявил мне, что вскоре намерен отправиться, кажется, в Шотландию, куда и впрямь отбыл, точно растаяв в воздухе, и где, надеюсь, получил сполна за все свои художества. С того времени я его больше не видел.
Y вновь умолк, видимо, чтобы справиться с нахлынувшими воспоминаниями. На его лице изобразилась гримаса мучительной боли. Наконец он сделал над собой усилие и продолжил:
— Меж тем я знал уже достаточно, чтобы продолжать свой опыт. Именно на это я и направил весь пыл и старание. Я сказал себе, что буду писать только на персидском, точнее, это относилось к потаенной страсти души — к моим стихам! С того часа и до недавнего времени я сочинял стихи исключительно на персидском. К счастью, как поэт я не очень-то плодовит и все, что создал за это время, сводится к трем небольшим вещам. Я их тебе покажу. На персидском.
Мысль о том, что он писал на персидском, явно не давала Y покоя. Но я никак не мог понять почему.
— На персидском!.. — повторял Y. — А теперь, дружище, самое время открыть тебе, какой же язык этот проклятый капитан окрестил персидским. Месяц назад мне неожиданно захотелось прочесть в оригинале одного персидского поэта — вряд ли ты его знаешь, — ведь, читая поэта, нет опасности основательно выучить язык. Я стал готовиться, тщательно просмотрел все старые записи и заключил, что вполне в состоянии осилить эту затею. Немалых трудов стоило мне достать наконец желанный текст. Помню, как мне вручили его аккуратно завернутым в веленевую бумагу. Дрожа от предвкушения первой встречи, я тотчас пришел домой, растопил печурку, закурил сигарету, установил лампу так, чтобы свет падал на драгоценную книгу, устроился поудобнее и развернул пакет... Вначале я решил, что произошла ошибка: знаки, которые я увидел, не имели ничего общего с тем, чему научил меня капитан! Не стану вдаваться в долгие подробности: никакой ошибки не было. Книга действительно была на персидском языке. У меня еще оставалась надежда, что капитан хоть и подзабыл персидские буквы, но все же научил меня этому языку, пусть даже с вымышленным алфавитом. Но и эта надежда была развеяна. Я все перевернул вверх дном: перерыл кучу персидских грамматик и хрестоматий, принялся искать и нашел-таки двух настоящих персов и в конце концов... — рассказ бедняги прервался рыданием, — в конце концов передо мной открылась страшная правда:
Y печально опустил голову и протянул мне измятый лист бумаги, на котором я прочел:
— Теперь все ясно, — проговорил Y, встряхнувшись. — Не думаю, чтобы этот проходимец хотел просто посмеяться надо мной. Скорее всего, то, чему он меня научил и что считал настоящим персидским, был, так сказать, его собственный персидский язык, какое-то наречие, искаженное и видоизмененное настолько, что оно не имело уже ничего общего с исходным языком. Добавлю к этому, что в знаниях самозванца не было и намека на твердость и основательность. Этот злополучный бродяга, будучи в нерешительности относительно тогдашних своих знаний и, быть может, наивно стремясь восстановить ранее утерянные, изобретал чудовищный язык по мере того, как преподавал его. И, как это часто бывает с такого рода импровизаторами, впоследствии он начисто забыл о своем изобретении и теперь лишь простодушно всему удивлялся. — Свое заключение Y произнес совершенно бесстрастно. Но тут же не сдержался и добавил: — Он начисто о нем забыл, не упускай это обстоятельство из виду! Ты хотел правду? Вот она! — выкрикнул Y, бурно изливая на меня свое негодование. — Самое печальное состоит в том, — сказал он дрогнувшим голосом, — что этот проклятый язык, который я даже не знаю, как и назвать, этот язык прекрасен, прекрасен, и я безумно люблю его!
Окончательно убедившись, что Y немного успокоился, я счел уместным высказаться.
— Ну хорошо, — начал я. — История, конечно, скверная, столько усилий — и все впустую. Хотя, если разобраться, ничего страшного в этом нет.
— Вот-вот, все вы так думаете, — ответил Y с горечью. — Значит, ты так и не понял, в чем весь ужас, вся непоправимость положения? Неужели тебе не ясно, в чем все дело? А три моих стихотворения? Три стихотворения, — волнение его возросло, — в которые я вложил все лучшее, на что способен! Можно ли их вообще называть стихами? Коль скоро они написаны на несуществующем языке, получается, что они на никаком языке! Ответь мне, что станется с моими тремя стихотворениями?
Я вдруг понял, в чем дело, и мгновенно представил себе всю серьезность происшедшего. Теперь настал мой черед в растерянности опустить голову.
— Да, эстетическая проблема пренеобычайнейшая.
— Эстетическая проблема, говоришь? Эстетическая проблема... В таком случае... — Y яростно вскочил.