оно начинает углубляться – по крайней мере, на какое-то время. Ты этого терпеть не можешь, и я терпеть не могу, но такова уж проза жизни спецслужбы. Особенно такой замкнутой – или, может, точнее будет сказать, настолько параноидальной, – как наша.
Параноидальной. На самом деле Брайсон давно уже знал, что Уоллер и его коллеги по Директорату глубоко убеждены, что Центральное разведывательное управление, Разведывательное управление Министерства обороны и даже Агентство национальной безопасности засижены подсадными утками, задавлены правилами и инструкциями и безнадежно погрязли в состязании со своими двойниками- противниками из других стран – кто кому подсунет более качественно сработанную дезинформацию. Уоллер любил обзывать все эти агентства, чье существование было расписано в финансовых законопроектах и организационных документах конгресса, «замшелыми мамонтами». В те времена, когда Брайсон только начинал работать в Директорате, он как-то по наивности своей поинтересовался, не будет ли разумным организовать некое взаимодействие с другими агентствами. Уоллер в ответ расхохотался. «Ты имеешь в виду – позволить этим замшелым мамонтам узнать о нашем существовании? Почему бы тогда сразу не отослать сообщение для печати в „Правду“?» Но причины кризиса американских спецслужб, с точки зрения Уоллера, коренилась отнюдь не в проблеме проникновения чужих агентов. Контрразведка представляла собой истинное нагромождение зеркал. «Ты лжешь своему врагу, а потом шпионишь за ним, – заметил как- то Уоллер, – но то, что ты узнаешь, тоже является ложью. Только теперь ложь каким-то образом становится правдой, потому что переходит в категорию „разведданных“. Это как поиски пасхального яйца[1]. Сколько народу – причем с обеих сторон – построило свою карьеру на том, что усердно разыскивали яйца, так же усердно запрятанные их коллегами? Прекрасные, замечательно раскрашенные пасхальные яйца – а внутри один пшик».
Они проговорили тогда всю ночь, устроившись в расположенной под землей библиотеке штаб-квартиры на Кей-стрит – полы там были застелены курдскими коврами семнадцатого века, а на стенах висели старинные английские картины с изображением охотничьих сцен, и собаки держали в зубах дичь.
– Понимаешь, какой это гениальный ход? – продолжал Уоллер. – Любая авантюра ЦРУ – вне зависимости от того, напортачили они или справились успешно, – со временем все равно окажется выставленной на всеобщее обозрение. А с нами дело обстоит иначе – просто потому, что нас нет ни на чьих радарах.
Брайсон до сих пор помнил тихое постукивание кубиков льда в тяжелом хрустальном бокале – Уоллер, как обычно, пил свой любимый крепкий бурбон.
– Но нельзя же, чтобы все действовали за пределами сетки координат – практически за пределами закона! – возразил Брайсон. – Прежде всего, это упирается в материальные средства.
– Допустим, у нас нет материальных средств, – но тогда у нас нет ни бюрократии, ни сковывающих ограничений. А для нашей сферы деятельности это крупное преимущество. Наши данные это подтверждают. Если ты работаешь с группами, разбросанными по всему миру, и тебе не приходится бояться чрезмерно агрессивного вмешательства, то все, что тебе нужно, – это небольшое количество отлично обученных оперативников. У тебя имеется значительное преимущество перед наземными войсками. Ты добиваешься успеха, направляя ход событий и координируя желаемые результаты. Тебе не нужна объемистая верхушка шпионской бюрократии. Единственное, что тебе на самом деле нужно, – это мозги.
– И кровь, – сказал Брайсон, которому уже довелось познакомиться со своей долей работы. – Кровь.
Уоллер пожал плечами.
– Иосиф Сталин, это великое чудовище, как-то очень удачно высказался по данному поводу: нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц.
Он заговорил о веке Америки, о ноше бремени империи. О Британской империи девятнадцатого века, в которой парламент по шесть месяцев обсуждал, посылать ли экспедиционные войска на помощь генералу, два года сидящему в осаде. Уоллер и его коллеги по Директорату верили в либеральную демократию, верили страстно и безоговорочно, – но при этом знали, что тому, кто охраняет будущее этой демократии, иногда приходится, как выражался Уоллер, уметь бить ниже пояса. Если твои враги действуют хитростью и коварством, тебе тоже стоит научиться ловчить.
– Мы – необходимое зло, – сказал Уоллер. – И нечего на меня так смотреть – ключевое слово здесь «зло». Мы за пределами закона. За нашей деятельностью никто не наблюдает, никто ее не регулирует. Иногда мне становится не по себе от одного того факта, что мы существуем.
Снова послышалось тихое шуршание льда – Уоллер допил последние капли бурбона.
Нику Брайсону случалось уже встречать фанатиков – и среди врагов, и среди друзей, – и потому двойственность натуры Уоллера представлялась ему успокаивающей. Брайсону казалось, что он никогда до конца не поймет натуру Уоллера, в которой блестящий ум и цинизм сочетались с пылким и каким-то застенчивым идеализмом, как будто солнечный луч прорывался через дымовую завесу.
– Друг мой, – сказал Уоллер, – мы существуем для того, чтобы создать мир, в котором мы будем не нужны.
И вот, когда забрезжил тусклый рассвет, Уоллер положил руки на стол, – он словно старался набраться духу, чтобы выполнить неприятную, но необходимую работу.
– Мы знаем, что тебе пришлось пережить тяжелое время, когда ушла Елена, – начал он.
– Я не желаю разговаривать о Елене! – огрызнулся Брайсон. Он почувствовал, как набрякли жилы у него на лбу. Елена столько лет была его женой, возлюбленной и лучшим другом! И вот шесть месяцев назад, когда Брайсон позвонил ей из Триполи по закрытой телефонной линии, Елена сообщила, что уходит от него. Переубеждать ее не было никакого смысла. Елена наверняка все как следует обдумала, и говорить больше было не о чем. Несколько дней спустя, во время очередной поездки в Штаты (предполагалось, что он отправился закупать оружие), Ник добрался до дома – и обнаружил, что Елена ушла.
– Послушай, Ник, ты, возможно, сделал куда больше добра, чем любой другой служащий разведки.
Уоллер помолчал, потом медленно – он явно давно уже обдумал эти слова – произнес:
– Если бы я позволил тебе остаться, ты начал бы разрушать то, что тобою сделано.
– Возможно, я еще подтянулся бы, – вяло отозвался Брайсон. – Со временем. Мне очень хочется в это верить.
Этот разговор уже не имел смысла, но Брайсон никак не мог остановиться.
– Ты обязательно подтянешься, – спокойно отозвался Уоллер. – Мы называем подобные вещи «сигналом часового». Заблаговременно поданным предупреждением. Ты пятнадцать лет входил в высшую лигу. В высшую. Но пятнадцать лет, Ник! Для полевого агента это такой же солидный срок, как для собаки. Твоя сосредоточенность рассеивается. Ты выгорел, Ник, и страшнее всего то, что ты сам этого не осознаешь.
Не был ли и печальный конец его брака «сигналом часового»? Уоллер продолжал говорить – спокойно, рассудительно, логично, – а Брайсона захлестнули сосем другие чувства, и одним из них был гнев.
– Мои навыки…
– Я ничего не говорю о твоих навыках. Пока речь идет об оперативной деятельности, тебе нет равных – даже сейчас. Я имею в виду сдержанность, самообладание. Это уходит первым. И этого тебе не вернуть.
– Тогда, возможно, мне помог бы отпуск.
В голосе Брайсона проскользнула нотка отчаянья, и Ник почувствовал, что ненавидит себя за это.
– Директорат не дает отпусков, – сухо отозвался Уоллер. – Ты это знаешь. Ник, ты полтора десятка лет творил историю. Теперь ты можешь изучать ее. Я возвращаю тебе твою жизнь.
– Мою жизнь… – бесцветным голосом повторил Брайсон. – Значит, ты имеешь в виду отставку.
Уоллер откинулся на спинку кресла.
– Ты знаком с историей Джона Уоллиса, одного из величайших британских шпионов семнадцатого века? Он творил настоящие чудеса в сороковые годы того века, расшифровывая послания роялистов к членам парламента. Он участвовал в создании английской Черной палаты – тогдашнего прообраза Агентства национальной безопасности. Но когда он ушел от дел, то сделался профессором геометрии в Кембридже и участвовал в разработке современных способов счисления – то есть помог пробиться чему-то новому и на этой стезе. Кто был более важен – шпион Уоллис или ученый Уоллис? Уход в отставку еще не означает безделья.