Главную и единственную свою задачу Антошин видел теперь в том, чтобы любой ценой увести полицию подальше от книги, только что зарытой им в самом дальнем и неудобном углу чердака дома госпожи Филимоновой.
III
Еще не успел он закрыть за собою дверь в подвал, как услышал отчаянный вопль Шурки:
– Беги, Егор!.. Беги!.. Тебя в тюрьму хотят!. Кто-то рванул Антошина на себя, внутрь помещения. Дверь с силой захлопнулась, и возле нее возник городовой.
– Беги! – кричала Шурка, вырываясь из рук полуодетой Ефросиньи. – Беги, Е-го-руш-ка-а-а! – и колотила босыми пятками по крепким коленям матери.
У Ефросиньи было непривычно растерянное лицо. Она бестолково заталкивала Шурку за полог и пыталась зажать ей рот.
– Что ты, доченька! – бормотала она. – Срам-то какой!.. Что соседи скажут! – И уже в совсем полной растерянности добавила: – Детям в такое время спать положено…
А Шурка извивалась в мускулистых Ефросиньиных руках и громко, навзрыд плакала горькими бессильными детскими слезами.
На лавочке слева, так, чтобы его не было видать входящему, сидел немолодой пристав в красивых лаковых сапогах и дорогой, прекрасно сшитой шинели. Рядом с ним стоял второй городовой и двое понятых: портной Петр Кузьмич из заведения П. И. Молодухина и кухонный мужик Василий из Зойкиных меблирашек (так вот почему Нюрка выносила ведра с помоями!). Василий смотрел на Антошина с любопытством и опасливым недоброжелательством: вот он какой, оказывается, этот Егор!
Петр Кузьмич – «крупняк», то есть мастер по крупным вещам – шубам, пальто, сюртукам, человек положительный и даже грамотный – совестился смотреть на хозяев, попавших в такую некрасивую историю. Он был их кумом и старинным знакомым. Чтобы не смущать их, он с преувеличенным вниманием рассматривал висевшую на стенке и давно знакомую ему в мельчайших подробностях лубочную картину «Не брани меня, родная».
А Степан по привычке присел за неприбранный верстак и дрожащими руками скручивал себе самокрутку.
Чуть коптила лампа, но было не до нее.
Длинная нервная тень приплясывала от Степана по давно не беленной стене.
– Долго ждать себя заставляешь! – раздраженно приветствовал пристав Антошина.
– Попрошу не тыкать! – сказал Антошин.
Эту фразу он в предвидении неминуемого ареста подготовил уже давно.
– Ах, значит, вот ты какой!.. Барина, значит, разыгрываешь! – страдая от невозможности тут же, немедленно дать Антошину в зубы, протянул пристав. – Многое себе позволяешь!..
– Решительно прошу, не «тыкать»! – чуть повысил голос Антошин. – Не ставьте себя в смешное положение…
– Значит, вот вы какой! – повторил пристав, незаметно для себя все же переходя на «вы»…
Обыск продолжался недолго. Все шесть листовок лежали на донышке антошинского сундучка под единственной сменой белья, романом Шпильгагена «Один в поле не воин» и брошюрой Дикштейна «Кто чем живет».
Когда городовой, присев на корточки, кочергой извлек из-под койки Шуркину «картинную галерею», затихшая было девочка шлепнулась на нее животом, завопила:
«Мои картинки, мои!» – и с таким неистовством заколотила кулачишками и пятками по полу, что пристав сказал:
– Да ну ее, скандалистку!.. Пускай ее с ее картинками!
У Антошина отлегло от сердца. Хотя вряд ли не только городовой, но и сам господин пристав среди десятков вырезанных из дешевых журнальчиков «оригинальных рисунков» и портретов особ царствующего дома, губернаторов, генералов, духовных особ, коммерции и мануфактур-советников и т. д. и т. п. распознал бы портрет основоположника научного социализма.
Пристав составил протокол, понятые его подписали.
– Спокойной ночи, барышня, – попытался на прощание пошутить Антошин целуя Шурку. – До скорого свидания.
А Шурка, кричала:
– Не надо его… Не надо его в тюрьму!.. Отпустите его!.. Он хороший!..
– Под шары! – скомандовал извозчику пристав, когда они выехали на Страстную.
«Под шары» значило – на Тверскую площадь. Там, фасадом к дворцу генерал-губернатора, в старинном здании с обильными колоннами – Тверском частном доме – помещались полицейская часть и пожарная команда с каланчой, с которой высматривались пожары. На высокой жерди над каланчой, в зависимости от того, в какой части города замечен пожар, поднимались в разных сочетаниях, шары. «Под шары» – понималось в народе – в полицию, в кутузку, что на Тверской площади. От Большой Бромной это было совсем недалеко: четвертый квартал.
Второй раз в жизни Антошин ехал на извозчике. Санки под ним уютно поскрипывали полозьями. Где-то впереди, скрытая от Антошина извозчичьим армяком и широкой спиной городового, звонко екая селезенкой, неторопливо перебирала ногами приземистая заиндевелая лошаденка. Городовой, пристроившись рядом с извозчиком на облучке, правую ногу, в рассуждении тесноты, свесил наружу. Справа Антошина бережно, как барышню, чтобы не свалился с узенького сиденья, придерживал за талию сам господин пристав.
Шел первый час ночи. Было темно, пусто, тихо. Чуть посвистывая, мела поземка вниз по Тверской. Чернели витрины магазинов, кондитерских, кофеен, парикмахерских над пышно выбеленными снегом