видеть каждое утро в папильотках. Вместо шлафрока он надевал белый женский пеньюар с розовыми бантами.
Кроме этого старика-дяди, к бабушке являлись разные старухи-приживалки, которых тогда в каждом доме было много. Она любила их рассказы и прибаутки; у нее часто бывала простая торговка, прозванная Петровна, которая играла роль шутихи, имела право садиться при бабушке, гадала на Псалтыре, раскрывая его на своей голове, толковала сны, врала всякий вздор и позволяла шутки не всегда приличные. Ей все прощалось. Петровна после смерти бабушки приносила к нам в дом свой товар, и матушка много у нее покупала; раз Петровна, не имея сдачи, осталась должна матушке гривенник. С тех пор она к нам более не показывалась. Кроме Псалтыря, я никакой книги у бабушки не видала. Оставшуюся библиотеку после дедушки она подарила моей матери. После обеда она всегда раскладывала пасьянсы.
С такой обстановкой не мудрено, что бабушке передавались на счет детей и внуков всякие нелепые сплетни, которые, доходя до матушки, ее сильно огорчали. Не стану о них говорить; они могли на мгновенье огорчить сердце матери, но время отымает у них всякое значение. Бабушка умерла холерою в 1834 году. Несмотря на многочисленную семью, никто из родных не был при ней, она скончалась на руках крепостных горничных. Никто из сыновей не пожелал оставить за собою ее дом, его продали почти задаром баронессе Розен. Лет пятнадцать после ее смерти я была в нем на балу у б-ссы Розен и не без волнения вошла в эти комнаты, где так часто бывала в детстве. Несколько гостиных остались, как были при бабушке; я забыла про картину Гамлета, про страшную экономку, я вспомнила только, как бабушка меня ласкала, как она была величественно хороша, как я глупо боялась ее, и что-то вроде угрызения совести шевельнулось в душе моей…
На этом балу я в первый раз видела моего мужа, барона В. М. Менгдена»[23].
Воспоминания о былом. Из семейной хроники
Е. А. Сабанеева[24]
Воспоминания о бабушке Екатерине Алексеевне связаны для меня с самыми дорогими воспоминаниями моего детства и, кроме того, с нравственным катехизисом, который указала мне матушка на пути жизни. С бабушкой нелегко было ладить при ее живом и вспыльчивом нраве, и матушке приходилось часто терпеть от нее незаслуженные упреки. Бабушка была мастерица делать сцены, а с батюшкой она умела ссориться и мириться по нескольку раз в день; милая моя дорогая мать была часто между двух огней и с великим терпением, тактом и кротостью мирила она обе стороны, проливая от себя такую струю света, которой никакой мрак не мог противиться. Привыкшая к мирному очагу своей родной семьи (матушка моя была урожденная княжна Оболенская), как пугалась она сначала волнениями той среды, в которую попала в доме супруга! Надо удивляться, с каким мужеством она боролась с враждебными ей нравственными стихиями и как успешно восторжествовала над ними. Бабушка впоследствии отвыкла от мысли, чтоб матушка могла чем-нибудь против нее провиниться или даже ошибиться, и отношения между этими двумя женщинами были полны такого доверия друг к другу, что обе слились в одну душу и действовали в одном смысле на пользу семьи и детей. Екатерина Алексеевна Прончищева была строительницей нового храма в селе Богимове; он выстроен частью иждивением прадеда Алексея Ионовича, частью ее. Когда Богимовскую усадьбу перенесли на другой берег Мышинги, то испросили дозволения и церковь строить на противоложном берегу от старой деревянной церкви. Это стоило бабушке немало хлопот. Она с великим усердием занималась этим великим делом, очень удачно окончила его, посвятив на него несколько лет своей жизни. Новая Богимовская церковь была окончена в царствование Императора Николая I. Главный придел был во имя Успения Божией Матери; у нас этот день в семье было два праздника – храмовый и рождение моей матери 15-го августа.
Храм Богимовский был хорошей архитектуры; в нем было много соразмерности, окна тоже давали хорошее освещение, что в старинных сельских церквах редко встречалось; живопись была прекрасная; всем нравилась наша церковь, и соседи охотно ее посещали. Она стояла недалеко от нашей усадьбы, по дороге в бабушкино имение. От дому почти до самой церкви была широкая липовая аллея. Был Великий пост на исходе – кажется, Вербная неделя; бабушка прислала сказать, что будет к нам, ибо желает поговеть. Сейчас же приказано было приготовить для нее комнаты. Для нас, детей, ее пребывание в доме соединялось с вакацией, потому что матушка, которая сама давала нам уроки, при бабушке не имела времени нами заниматься. Я была старшая в семье, а мне было в то время лет семь.
Бабушку сопровождал всегда большой штат прислуги; ездила она в четырехместной карете в шесть лошадей с выносными, форейтором и двумя лакеями на запятках. В карете – масса подушек; кроме бабушки, сидели в ней: ее компаньонка, горничная Лена и две собачки, Мирза и Журик. И вот мы ожидаем бабушку. Как только ее экипаж покажется по дороге мимо церкви, так буфетчик Сергей Николаевич войдет в батюшкин кабинет, остановится в дверях и возвестит, что барыня к нам жалует, – мы к окнам. Карета въехала в ворота большого двора, и мы бежим встречать в переднюю нашу дорогую гостью. Дверь отворяется, входит бабушка, укутанная в шубу, в большом атласном капоре фиолетового цвета; ее ведут под руки, и Лена расстегивает на ходу ее шубу, а лакей принимает ее на свои руки; бабушка садится на диван, и с нее снимают теплые белые лохматые сапоги, осоюзенные белым сафьяном. Мы должны все время смирно стоять; затем бабушка проходит в батюшкин кабинет, где ее усаживают на диван. Мы, между тем, приняли от лакея ее двух собачек и несем их на руках за бабушкой, что составляет для нас большое удовольствие; но мы отнюдь не должны при этом забывать, что с бабушкой следует поздороваться, а этого никак нельзя сделать, пока она не снимет капора и бесчисленного множества платочков и косыночек, которые на нее накутаны. Мы стоим против нее и ожидаем. Наконец снят последний шарфик, и бабушка осталась в одних волосах. Тогда ей было лет под семьдесят, а в ее темно-русых косах, которые она носила, закладывая их по-детски вокруг головы, не было еще седых волос. Эти глянцевитые темные волосы гладко лежали над ее невысоким лбом и немного вились над висками. Говорили, что она была очень хороша в молодости, высока и стройна. Глаза ее были карие, очертание лица мягкое, черты тоже мягкие, нос породистый, прямой, без горбика, а ноздри имели способность раздуваться под влиянием душевного волнения; выражение ее лица так часто менялось, и довольно полные губы раздувались в гневе, выражая так откровенно, что она сердится. Зато при улыбке углы ее рта подымались вверх особенно приятно, придавая ее лицу сдержанно-лукавое выражение. Игра ее лица производила на меня всегда глубокое впечатление: так вот и догадаешься, чего она хочет, и что ей нравится, и что ей не по нутру. Я заметила, что скрывать свои чувства она не умела, да, кажется, и не могла, оттого и была часто резка. Если ей приходилось принять une mine de circon-stance, хотя бы, например, в гостиной, то выходило смешно. Подчиняться моде или этикету она никогда не могла: всегда утрировала оборки своих чепцов, цвета материй на платьях и вообще мало обращала внимания на впечатление, которое производила на других.
Но пора вернуться к моему повествованию. Итак, когда последний шарфик снят, то Лена уносит все атрибуты зимнего кутанья и подает бабушке чепец именно с преширокой оборкой и бридами из газовых лент. Когда он уже на голове у бабушки, мы чинно подходили к ней к руке. В это время показывается няня в дверях кабинета; она несет на серебряном подносе весь чайный прибор и ставит его на круглый стол против бабушки, которая после самого краткого путешествия любила кушать чай. Бабушка Екатерина Алексеевна была большая рукодельница: из ее рук выходили замечательно изящные работы. Она много вышивала для нашего храма. Помню по серебряному глазету воздухи, которые обновили на храмовой наш праздник. По канве золотом она вышивала без очков до глубокой старости. По поводу вязанья шерстями я слышала от нее следующие воспоминания из ее молодости.
«Теперь, – говорила она, – берлинская и английская шерсть такая обыкновенная вещь, – ею хоть пруд пруди; в мое же время она была редкостью; ее употребляли только большие барыни. В высших сферах общества было доступно вышивать ковры; у нас же в деревне и понятия о том не имели. Я смолоду была охотница до работ, но шерсти купить и подумать не смела: батюшка так бы прогневался, если б я осмелилась заикнуться о покупки такого ценного товара. У нас везде все было домашнее: шерстяные чулки мы носили, конечно, из домашней шерсти, не говоря уже о белье – все из домашнего холста. И столовое