Толстому пожалована Андреевская лента? А вот еще вчера, кажется, он ползал по полу без штанишек. Что ж, похлопотать можно. А там ты уж не беспокойся. Да вот что… приезжай-ка завтра откушать. Не побрезгай моей кулебяки… да деток с собой привези. Мы и познакомимся.
И на другой день помещик приезжал с детками, и через несколько дней деток уже звали Сашей, Катей, Дуней и журили их, если они тыкали себе пальцы в нос, и похваливали их умницами, если они вели себя добропорядочно. Затем они рассовывались по разным воспитательным заведениям, и помещик уезжал восвояси, благодарный и твердо уверенный, что Архарова не морочила его пустыми словами и светскими любезностями, что она действительно будет наблюдать за его детьми.
Так и было. Мальчики обязывались к ней являться по воскресеньям и по праздничным дням и в вакантные времена, чтоб не дать им возможности избаловаться на свободе. Замечательно, что такая обязанность исполнялась аккуратно и многих спасла от возможных сумасбродств. Архарова относилась весьма серьезно к своим заботам добровольного попечительства.
И в Павловске они не забывались, но в Петербурге принимали еще большие размеры, и сплошь да рядом происходили визиты по учебным заведениям. Подъедет рыдван к кадетскому корпусу, и Ананий отправляется отыскивать начальство. “Доложите, что старуха Архарова сама приехала и просит пожаловать к ее карете”. Начальник тотчас же является охотно и почтительно. Бабушка сажала его в карету и начинала расспросы. Это называла она – делать визиты. Речь шла, разумеется, о родственнике или родственниках, об их успехах в науках, об их поведении, об их здоровье, а затем призывались и родственники и в карету, и на дом…
Старуха не любила отпускать нас без обеда. Эти обеды мне хорошо памятны. За стол садились в пять часов, по старшинству. Кушанья подавались по преимуществу русские, нехитрые и жирные, но в изобилии. Кваса потреблялось много. Вино, из рук вон плохое, ставилось как редкость. За стол никто не садился, не перекрестившись. Блюда подавались от бабушки вперепрыжку, смотря по званию и возрасту. За десертом хозяйка сама наливала несколько рюмочек малаги или люнеля и потчевала ими гостей и тех из домашних, которых хотела отличить. Затем Дмитрий Степанович подавал костыль. Она подымалась, крестилась и кланялась на обе стороны, приговаривая неизменно: “Сыто, не сыто… а за обед почтите. Чем Бог послал”. Не любила она, чтоб кто-нибудь уходил тот час после обеда. “Что это, – замечала она, несколько вспылив, – только и видели. Точно пообедал в трактире…” Но потом тотчас же смягчала свой выговор: “Ну, уже Бог тебя простит на сегодня. Да смотри не забудь в воскресенье. Потроха будут”. После обеда она иногда каталась в придворной линейке, предоставленной в ее распоряжение, но большею частью на линейку сажали молодежь, а сама раскрывала гран-пасьянс, посадив подле себя на кресла злую моську, отличавшуюся висевшим от старости языком…
День бабушкин неизменно заключался игрою в карты. Недаром каялась она отцу духовному. Картишки она действительно любила, и на каждый вечер партия была обеспечена. Только партия летняя отличалась от партии зимней. Зимой избирались бостон, риверсы, ломбер, а впоследствии преферанс. Летом игра шла летняя, дачная, легкая: мушка, брелак, куда и нас допускали по пятачку за ставку, что нас сильно волновало.
В одиннадцать часов вечер кончался. Старушка шла в спальню, долго молилась перед киотом. Ее раздевали, и она засыпала сном ребенка.
В постели она оставалась долго. Утром диктовала письма своему секретарю Анне Николаевне и обыкновенно в них кое-что приписывала под титлами своей рукою. Потом она принимала доклады, сводила аккуратно счеты, выдавала из разных пакетов деньги, заказывала обед и, по приведении всего в порядок, одевалась, молилась и выходила в гостиную и в сад любоваться своими розами.
И день шел, как вчера и как должен был идти завтра. Являлись и труфиньон, и грибы, и визиты, и гости, и угощение, и брелак. В этой несколько затхлой старческой атмосфере все дышало чем-то сердечно- невозмутимым, убежденно спокойным. Жизнь казалась доживающим отрывком прошедших времен, прошедших нравов, испарявшейся идиллией быта патриархального, исчезавшего навсегда. Архарова ни в ком не заискивала, никого не ослепляла, жила, так сказать, в стороне от общественной жизни, а между тем пользовалась общим уважением, общим сочувствием. И старый, и малый, и богатый, и бедный, и сильный, и темный являлись к ней, и дом ее никогда не оставался без посетителей.
Особенно выдавались два дня в году: зимой в Петербурге, 24 ноября, в Екатеринин день, а летом в Павловске, 12 июля, в день рождения старушки… Тут, по недостатку помещения в комнатах, гости собирались в саду и толпились по дорожкам, обсаженным розами разных цветов и оттенков. Вдруг в саду происходило смятение. К бабушке летел стрелой Дмитрий Степанович. Старушка, как будто пораженная событием, повторявшимся, впрочем, каждый год, поспешно подзывала к себе все свое семейство и направлялась целою группою к дверям сада, в то время как снаружи приближалась к ней другая группа. Впереди шествовала императрица Мария Федоровна, несколько дородная, но высокая, прямая, величественная, в шляпе с перьями, оттенявшими ее круглое и, несмотря на годы, свежее, румяное и красивое лицо. Царственная поступью, приветливая улыбкою, она, как мне казалось, сияла, хотя я не знал, что Россия была ей обязана колоссальными учреждениями воспитательных домов, ломбардов и женских институтов. Она держала за руку красивого мальчика в гусарской курточке, старшего сына великого князя Николая Павловича, поздравляла бабушку и ласково разговаривала с присутствующими. Бабушка была тронута до слез, благодарила за милость почтительно, даже благоговейно, но никогда не доходила до низкопоклонства и до забвения самодостоинства. Говорила она прямо, открыто, откровенно. Честь была для нее, конечно, великая, но совесть в ней была чистая, и бояться ей было нечего. Посещение продолжалось, разумеется, недолго. Императрице подносили букет наскоро сорванных лучших роз, и она удалялась, сопровождаемая собравшеюся толпою. На другой день бабушка ездила во дворец благодарить снова, но долго затем рассказывала поочередно всем своим гостям о чрезвычайном отличии, коего она удостоилась. “Этим я обязана, – заключала она, – памяти моего покойного Ивана Петровича”»[17].
Бабушка Разумовская
М. Г. Назимова [18]
Моя бабушка, почти ребенком, вышла замуж за князя Александра Николаевича Голицына, который был только на три года старше ее. Голицын был внук знаменитого петровского фельдмаршала, князя Михаила Михайловича-старшего, и сын обер-гофмаршала Екатерины, князя Николая
Михайловича. Этот Голицын, крайне богатый, владетель 24 000 душ, отличался самодурством, за которое в Москве его прозвали именем одной модной оперы того времени «Cosa-rasa». У нас на Руси, так же как и в Англии, отличаются самодурством, которое составляет своего рода роскошь между людьми крайне богатыми, но каждое сословие выражает его по-своему, сообразуясь со своими понятиями и развитием; в последние годы на этом поприще отличаются купеческие сынки, пользуясь свободой действий без конкуренции прожившихся вельмож. Про Голицына рассказывали легендарные вещи; утверждали, что он ежедневно отпускал своим кучерам шампанское; ассигнациями крупного достоинства зажигал трубки гостей, горстями бросал золото на улицу, чтобы извозчики толпились у его подъезда. Однажды, во время прогулки в лесу с женой, летом в имении, она, утомленная от прогулки и жары, присела на пень и выразила сожаление о невозможности получить стакан молока. Несколько дней спустя, князь предложил жене повторить прогулку в лес, и на том самом месте, где она пожелала молока, была выстроена маленькая ферма, и на этот раз она утолила свою жажду «запоздавшим стаканом молока», как извинился князь перед нею. Сумасшедшая расточительность мужа приводила мою бабушку в отчаяние. Он подписывал векселя, в которых сумма не была проставлена буквами, а выставлена цифрами, и заимодавец мог легко приписать к означенной сумме по нулю, если его бессовестность имела границы, а не то так два и три нуля. Бабушка, предвидя неминуемое разорение, обратилась за помощью к только что вступившему на престол императору Александру I в 1801 году. Но государь отказал, и ничто не могло уже помешать Голицыну стремиться к окончательной гибели материального положения. Между Голицыным и Разумовским было некоторое свойство; брат бабушки, а мой дедушка, князь Николай Григорьевич Вяземский, в то время гофмаршал, был женат на племяннице графа Льва Кирилловича, и в их доме граф часто встречался с княгиней