сознала и поверила тому, чего не сознавала все время и не хотела верить. Приду, посмотрю на нее и опять еще сильнее начну молиться. Наконец, мама позвала меня, чтоб я ее перекрестила. Я ее три раза перекрестила и надела свой крест, так как вспомнила, что на ней креста нет. Потом подошел папа и благословил ее. Что всего тяжелее было, так это то, что мне казалось, она все чувствует и слышит, а это хуже беспамятства. Села я возле нее (боялась, что она умрет, когда я в зале буду), называла ее ласточкой, Нюрочкой, просила, чтоб на прощанье хоть что-нибудь мне сказала, но ничего не дождалась, только мучилось мое дитя, уж не до разговоров ей было. Так страшно дышала, рот сильно так раскроет и страшно и изо всех сил набирает воздух, и опять то же, и все реже начала дышать и меньше открывать рот, а то разинет рот, сколько только возможно, а тут начала все меньше и меньше. И наконец, в последний раз едва заметно вздохнула. Мне все хотелось ее переложить поудобнее, но мне уж не дали ее тревожить, говоря, что это, пожалуй, повредит ей, и она тогда будет долго и ужасно страдать. Да если б допустили меня до этого, т. е. позволили, то я бы схватила ее на руки и начала бы бегать с ней по комнатам. Бедная, пока она часовала, так сгорела восковая свеча, маленький огарочек остался, и я его спрятала. Обмыли. Какая она худенькая, тоненькая, беленькая стала. Все ничего надели: и рубашку нашли, и лифтик, и панталончики, и юбочку, а платьице пришлось надеть не новое, хотя оно и розовое и еще хорошее, но уж маловато ей стало, да и гладила его тут же. Было у ней красное кашемировое платье, да не посоветовали в красном положить. Понесли мою Нюрочку в зало на столы.
Каково мне было это видеть, не сумею объяснить. Я не хотела уходить оттуда: все боялась, что наутро у нее застынут губки и щечки, и я не узнаю своей девочки, все хотела нацеловаться, но не случилось того, что я предполагала. Тельце вовсе не застыло и даже весь тот день, а лицо и все время было, как живое, и целовала ее, как живую, даже боялась, что она жива, и накануне похорон вечером прикладывала к губам и носу стакан. Вот тут-то папа и сказал мне ее грехи, ввиду того, что она не изменилась, а, напротив, лежала такая красивая, серьезная, что я живую ее такой не видела. Да разве на ней тяжкие грехи: «птичек ловила да маму и бабушку не слушалась». «А без спросу брала?» – «Нет».
Когда я вышла из зала после того, как Нюрочку положили на столы, тут-то меня и взял угар, думала, что и сама замучаюсь. Бабушка Лозовиха все горячей водой мне голову обливала, только тем и облегчала немного. Не помню, как уснула, но проснулась, еще темно было. Проснулась, мгновенно села на постели и со страхом начала соображать, что что-то ужасное случилось. Хоть и все до малейшей подробности помнила, что произошло с вечера, но как бы не могла сообразить, ужасно ли то, что случилось, как бы ум помутился у меня. Но, наконец, пришла в себя, и тут страшно заболело у меня внутри, как словно кто выпячивает у меня из груди сердце. Если б это физическая боль была, то ее сравнительно легко перенести, но тут такое невыразимое горе и страдание, что я начала стонать, потом кричать, всех разбудила, руки, как и вчера, онемели опять, потом явились уж слезы. Только и переставала немного тогда, как убирали стол и вокруг стола цветами Нюрочку. Какая милая лежит, не могла я определить все три дня выражение ее лица, оно мне казалось и строгим, и ласковым, и серьезным, и радостным. Веселое и в то же время серьезное лицо. Как выразить? Одно знаю, что всего тяжелее, когда подойду к ней, начну всматриваться и знаю, что это моя Нюрочка, которая недавно бегала тут, разговаривала со мной, всегда была веселая, ласковая, говорунья, все шутила недавно со мной, еще на Масленице подала мне бумажный кошелек из-под конфект, предлагая взять конфекту: «Мама, хотите конфект?» Я засунула руку в кошелек, а там нет ничего, а она стоит смеется и от смеха не может говорить. Почему такая серьезная, красивая? Начинаю называть ее: «Нюрочка, милая! Поговори со мной! Отчего молчишь?» Начинаю громче звать ее, трогать ей ручку, целовать, но все ответа нет. Тогда уж прямо кричу, сколько силы есть: «Нюрочка! Нюрочка!» Начинают руки неметь, и уводят меня от нее. «Нет, я не верю, – говорю им, – что она мертвая, ведь живая, да не хочет говорить со мной».
Утром ученикам сказала бабушка Лозовая, и они всей гурьбой прибежали к нам. Ох, как тяжело их всех видеть было без Нюрочки, этого я тоже не могла видеть, да и они все навзрыд плакали о ней. Я не могла смотреть на любимицу Нюрочки – девочку Сашу. И все три дня ребята все бегали и плакали. Третье отделение остались читать по переменке Псалтирь. Потом стал народ приходить и все знакомые. Днем ни на минуту не перемежался народ. Я сначала ничего, а потом негодовала, что не дают мне побыть наедине с Нюрочкой. Только вечерами удавалось мне это, да и то на минуточку только, а то все караулили и не допускали оставаться одной. Одну старуху так выгнать хотела: заведет такие разговоры, что я прямо выносить не могла. Просила маму как-нибудь увести ее из зала, чтоб хоть не слышать ее. Петр Кузьмич ездил в Назарову, чтоб купить на обивку гроба и ботиночки да пригласить о. Николая на отпетие. Но ни того, ни другого не нашел, а о. Николай пообещался. Хорошо, что хоть здесь нашлось все, что нужно, а то я не знала, что и делать, так было жаль, жаль. Гроб был длиною два аршина. Обили его розовой материей. Накануне похорон положили Нюрочку в гроб, я почти не помню этого, нет, все помню, только что-то такое было, из-за чего увели меня из зала. Вечером опять в гроб положили цветов, на крышку положили восковое дерево, которое походило на плющ, прикололи к платью белый цветок ей. Эту ночь я сходила с ума или недалеко от того была. Пока Лозовая сидит у кровати и смотрит на меня, так я еще хоть и ложусь, и сажусь, и места не могу найти, но все-таки лучше, но, как отойдет, я опять начинаю дрожать, стонать и так далее. Предыдущие вечера то же самое было, хоть и в меньшей мере. Утром я старалась сильнее всмотреться в лицо Нюрочки, запомнить все черты лица. Обнимала гроб, целовала ее и страшно боялась, что скоро приедет о. Николай. Должно быть, в 10 или в 11 приехал он. Я в окно увидела, что он въезжает в ворота. Господи! Сейчас, сейчас скоро унесут навсегда мою радость, мою жизнь! Кричала во время литий, что не отдам, ни за что не отдам Нюрочку, она моя, угрожала как бы, но в душе сознавала, что сделают по-своему, и от этого еще хуже было. Держалась за гроб, не давала, но и меня крепко держали, уговаривали, просили. Хоть обидно, а отпевание прошло обыкновенно, как бывает, если смотреть со стороны, но я-то не забуду его никогда. Не забуду эту массу народа, словно все собрались провожать мою Нюрочку в дальнюю дорогу. Да не забуду пения: «На реках вавилонских тамо седохом и плакахом, внегда помянути нам Сиона… и ныне силы небесные с нами невидимо служат». Помню Катя надоедала со спиртом и водой. Помню, как солнышко светило ярко и весело с небес, как несли Нюрочку на кладбище, да я все боялась, что девушки уронят гроб. Петр Кузьмич в головах поддерживал гроб и говорил: «Ах, Буян Николаич, Буян Николаич!» – а мне плохо видно было из-за него Нюрочку, но на лошадь я не хотела садиться. Пережить все это я могла, только не высказать. Последний раз поцеловала свою девочку у края могилы, что же больше-то я могла сделать? Будь я хоть самый энергичный человек в мире, и то бы ничего не помогла вся энергия, но каково пережить это чувство беспомощности в таком страшном положении? Я бы рада вырвать была свою Нюрочку из гроба… <…>
Родительский день сегодня. Была у обедни, потом на кладбище. Возмущает и душу надрывает причитание женщин, чувствуешь, что не с радости этот плач, похожий на заунывное завывание осеннего ветра, но в то же время здесь и игры немного, а если искренно и от тяжкой печали, то боязно, что такой плач и сетование – грех, гневит Бога, а тем более если напоказ. Хоть не напоказ, а просто так принято, но пользы от такого причитанья ни себе, ни покойному, разве что похвалят, что так умеет хорошо причитать, да других разжалобить. А теперь ждем гостей. Вчера просватали Катю Елизарову. Мы с мамой были на просватанье, а сегодня придут к нам. За Катю радуюсь, хоть неровна годами с женихом, ему всего 20-й год, а ей уже 27. Но на вид они как будто одинаковы годами! Ровно чрез 10 лет после меня выходит Катя. Моя свадьба была в 1888 году 16 мая, а у нее не знаю когда. Господи! Я уже успела жизнь прожить, все испытать, овдоветь, дочь схоронить, а она еще только вступает в жизнь. Одно меня утешает за нее, что хоть и молод жених против нее, но, должно быть, не ветреник, скромный, основательный. Жаль было бы ее: она такая хорошая девушка, да и люблю ее как родную.
Как померла Нюрочка, так она более всех оказала сочувствия мне и искренно жалела Нюрочку, словно она ей родная была, да и немудрено, ведь мы с ней
10 лет дружим, и Нюрочку она любила как родную, да и трудно такую девочку не любить было, а Катю она в особенности уважала.