обряды, да боюсь, что ничего не выйдет: не знаю песен и так-то еще не все знаю.
Прескверный был вечер у Елизара на свадьбе. Грязь и теснота – вот что сильнее всего бросалось в глаза. Не хочу говорить, что так же было, как у Савелья на пирушке, – Григоровича. Молодые и поезд – все сидели за столом. Изба была полна народу, так что мы едва могли пробраться в следующую комнату, но какой вид имела эта вторая комната! Пустые бутылки по окнам, на кровати и по лавкам навалена одежда поезжан и других гостей, везде сор и беспорядок, тут и стол с самоваром, и чайная посуда – одним словом, эта комната никак не могла служить для гостей. Из толпы, которая наполняла первую комнату, выступили две женщины и принялись величать бояр охрипшими голосами, а все песни выходили на один мотив. За это они получили от бояр и других гостей мелкую медную монету.
А все-таки я во все время этой свадебной гулянки принимала участие.
Вчера прогостила Вера день в Алтате, чему я очень рада была, хоть сходили гулять к Чулыму. А то и гулять не с кем. Мама и Петр Кузьмич уехали в Красноярск. Я бы, конечно, могла ехать с мамой, но главная причина: у Нюрочки глаза болят, да боюсь, что Фатюша [Ф. Г. Тарасов, муж Анны Петровны, преподавал греческий язык и латынь в духовной семинарии. –
<…>
Неужели в Алтате ничего нет краше и лучше сплетен. Хочешь сделать добро, но, положим, это еще не горе, что не хотят понять да не ценят стараний, это, думается, со многими бывает. Пусть высказывают недовольство, что в здешней школе не выучиваются, но я знаю, что не я тому виной и т. д. Мирюсь с этим, потому что не я одна, может быть, терплю подобные неудачи. Но сплетен не выношу. Я хочу жить и поступать, как хочу. Отчет никому давать не буду, не хочу подчиняться алтатским правилам и понятиям. Если у меня есть потребность развлечься, нахожу человека, с которым можно хоть поболтать, то для святош не пропущу случая удовлетворить себя хоть болтовней. Хотелось бы что-нибудь получше написать, вижу сама, что нехорошо всегда так думать и писать. Но что же поделаешь, когда нет здесь ничего лучше, все оглупели, отупели и тоже, конечно, иногда досадуешь, рвет тебя сожаление и досада, кажется, на части, а то найдет отупение, так уж ничего не чувствуешь и даже боишься уж людей, начинаю дичать окончательно.
Вчера папа именинник. Целый день накануне готовили, думали, что хоть кто-нибудь придет, а никого, а мне досадно. Думаю, и наплевать, когда готовится и нет никого, и, наоборот, своих угощала обедом – вышел на славу, все прекрасно удалось. После сели играть в винт и играли до одиннадцати часов. Сегодня, конечно, прибирала все. Не хочется писать. Вспомнила, что есть хочу, а взять негде, ну хоть печенье возьму, в голове все-таки шумит и звенит.
Ну вот и покушала. На дворе кто-то возится, воротами кто-то стукнул, прошел, а я боюсь, и маму будить не хочется. Да если б кто чужой, то хоть одна бы собака залаяла, а то молчат, а я все-таки трушу. Недавно на улице спала и напугалась: упала с крыши жердь – кони уронили, – а я думала, кто ходит. Сегодня на улице холодно и очень сыро после дождя, поэтому перебралась в комнату. До Петрова дня была такая жара и духота, что на дворе спать невыносимо жарко было. Анюта хочет к 10 июля приехать. Какой красивый лимон разросся, прелесть, листья какие громадные, ветви редкие и так красиво раскинулись во все стороны. Наконец, в зале пол выкрасили. До завтра.
И спала, спала весь день.
<…>
Не верится мне что-то тому, что мы с Митей сойдемся, хотя препятствий никаких сейчас пока не предвижу, а так просто думается. Да смешно еще как-то. Не могу себя представить без смеха его женой. А жить тоже будет плохо: он будет ворчать на меня, а мне будет смешно, или я буду злиться и капризничать, он же будет подсмеиваться, что и раньше устраивал. Хладнокровием и сдержанностью он сильнее всего будет мучить меня, а я его – своими порывами и горячностью. Отчего я сейчас мучаюсь? Кажется, ясно, что спокойствие и тишина более всего для меня мучительны. Не столько пишу, сколько старое перечитываю. А кто знает, может, и я буду более спокойна, когда буду довольна своим положением, хотя и будут порывы, но все-таки не так, уж не будет, я уверена, того исканья выхода из своего положения, а сейчас я вглядываюсь в замужних женщин и, право, становится досадно.
Видно, что они очень довольны своим положением, ничего не ждут, ничем не интересуются, сидят, как лягушки, в своем болоте, разве когда выйдут на бережок поквакать – осудить разве кого да посплетничать. А мне противна подобная жизнь, это спокойствие и эгоизм, он высказывается во всем. Стану звать свою сестрицу гулять – нет, куда тебе, не хочет понять, что мне тошно уж просто, ну поневоле уж идешь с кавалером, хотя знаешь, что эти же счастливые существа начнут о тебе злословить, хотя сами отказали в этом удовольствии. А спутник-то, т. е. кавалер-то, все один и тот же: вот и чешите свои языки, сколько кому угодно, да и, кстати, он плохо с женой живет, значит, что же еще надо, а никто не знает, что если б был один человек, то… все здешние аристократы получили бы немедленно отставку.
До завтра, может быть.
Кто, читая этот дневник, не поверит моим жалобам на скуку и неудовлетворенность, подумает, что я преувеличиваю, тот тяжко согрешит, лучше пусть бросит и не читает. Я, напротив, еще сдерживаюсь и стараюсь не писать да и не умею написать верно, что чувствую, переживаю, что тут одна сотая доля только. Если есть хоть малейшее развлечение, так я как утопающий за соломинку хватаюсь, стараясь хоть на минуту забыться, и иногда удается.
<…>
Что же мне теперь и остается – только писать дневник. Читать мне нечего, а со злости ничего не выписываю, да и не знаю, что выписать, хочу нарочно одуреть хорошенько. Сегодня мама, разбудив меня в 9 часов, предложила: «Не желаешь ли стирать белье?» Ну как откажешься от такого лестного предложения?