нравственную сторону…
— Извините, мне некогда, — сказал я, даже немного оскорбленный этим пьяным разговором.
— Нет, видите ли, вы имели громадное влияние на мое развитие…
— До свиданья, — решительно проговорил я.
Новицкий сказал мне на дорогу еще несколько глупостей и проводил, объявив, что завтра, рано утром, он зайдет в гимназию поговорить со мной еще об этом же предмете.
Часть третья
I
Я ДЕЛАЮСЬ ВПОЛНЕ ВЗРОСЛЫМ
Через несколько месяцев по приезде с вакации я получил письмо за черной печатью, писанное рукой брата и начинавшееся, как начинаются обыкновенно все письма этого рода: «С душевным прискорбием я поставлен в необходимость известить тебя об общем нашем горе» и проч. Отец скончался.
Спустя неделю после этого письма я получил другое письмо, писанное рукой сестры, под диктовку тетушки, которая тоже с душевным прискорбием извещала меня, что брат до того увлекся охотой, что грозит окончательно сделаться лесным бродягой и никогда не поступить в университет. На ее желание переехать в город, так как «жалко было бы губить в деревне жизнь молодой девушки», брат отвечал самым решительным протестом, вероятно принимая в соображение, что на городских улицах воспрещено стрелять из ружей полицейскими правилами. В конце — тетушка спрашивала мое мнение, переезжать им или не переезжать в город, выражая решительно намерение не обращать больше внимания ни на какие братнины протесты в случае моего согласия на их переезд.
Читая это письмо, я испытал то поразительно приятное чувство, которое, вероятно, испытывает новопожалованный генерал, слыша в первый раз титул превосходительства. Тетушка за мной признавала право решительного голоса в семейных делах, и я чувствовал, что теперь в моих руках радостные думы сестры о городской жизни и упрямое желание тетушки восторжествовать над Андреем. В моей власти было обрадовать их или опечалить. К брату я был совершенно равнодушен; к сестре же я чувствовал если не привязанность, то некоторого рода жалость, и мне нечего было колебаться. Я в тот же вечер послал письмо, в котором изъявлял решительное мое желание видеть тетушку и сестру в городе, прибавляя, что брат может поступать как ему угодно, может даже переселиться совсем в лес и вести там жизнь царя Навуходоносора[45]. Вместе с этим письмом я отправил брату длинное послание, которое написал сгоряча, совершенно упустив из виду, что я все-таки еще не глава семейства, хотя тетушка и обращается ко мне за советами. Я упрекал Андрея в праздности и лености, обличал в жестокости относительно тетки и сестры и заклинал оставить праздность — мать всех пороков, рисуя мрачную картину его будущего раскаяния, когда он не поступит в университет и останется навсегда не кончившим курс кадетом, умеющим только есть, пить и стрелять из ружья.
Но я упустил из виду то, с кем имею дело. Через неделю брат прислал мне ответ. «Возлюбленный отец и наставник! — писал он, — я провожу время в праздности, а вы занимаетесь науками, и, вероятно, от усиленных занятий, у вас совершенно помрачилось то очень маленькое зернышко здравого смысла, которое мы едва заметили», и проч. и проч.
Письмо мое, однако ж, сделало свое дело: брат, несмотря на свой ругательский ответ, решился приехать в город. После этого началась длинная переписка о том, способен ли Савушка остаться в деревне за управляющего, о том, сколько будет стоить переделка нашего дома в городе, и проч. и проч. По поводу последнего обстоятельства мне пришлось отправиться к нашему попечителю Бурову, и я с удивлением узнал, что это именно тот толстый либерал, которого я встречал в салоне Катерины Григорьевны и которого Стульцев похвастал выставить целиком в какой-нибудь своей повести. Он жил со своим громадным семейством в большом каменном доме, и я, под конвоем лакея, едва добрался до его кабинета, проходя через длинный ряд комнат, где я встречал то играющих девочек, то даму, читающую книгу, то молодого человека за фортепиано. «Ну, уж следующая комната, должно быть, кабинет», — думал я; но в следующей комнате сидела девушка и вышивала что-то в пяльцах, и мы проходили ее так же, как другие.
— Садитесь, пожалуйста, — с кротким деловым выражением сказал Буров, когда я отрекомендовался ему и объяснил, в чем дело. Он имел странную привычку махать рукой по своим гладко обстриженным волосам, как будто они всегда были в поту и ему было всегда жарко. Рыхлое белое лицо его имело какое-то жалостное, плачущее выражение; белые, мягкие, точно ватные, руки постоянно тряслись, как будто над каким сокровищем, и, видя его в просторном кабинете, перед большим столом, заваленным книгами и бумагами, я почему-то вспомнил Плюшкина, хотя изящно одетый, полный и во всех отношениях приличный Буров нисколько не походил по своей наружности на Плюшкина.
— Я получил вчера письмо от вашей тетушки, — каким-то тихим, жалостным голосом сказал Буров, тщательно вычистив паро и втыкая его в дробь. Тут же он осторожно сдунул маленькую пылинку с белого листа и, взяв в свои дрожащие руки костяной ножик, медленно заговорил: — Я завтра поговорю с архитектором и попрошу его осмотреть ваш дом. Все необходимые переделки будут зависеть, конечно, от вас, а потому вы потрудитесь осмотреть дом вместе с ним. С ним вы поговорите и сделайте ему свои указания. Вы как думаете, здесь остаться по окончании курса?
— Да, я буду в университете.
— А после?
— Я думаю здесь.
— В таком случае нечего жалеть на перестройку. Впрочем, все это будет зависеть от вас. Вы зайдете уж сами к архитектору.
Я встал. Буров тоже вскочил на ноги и махнул ладонью раза два над своими стрижеными волосами, как будто сгоняя муху. Он подал мне свою мягкую, ватную руку, и мы распростились.
Это было мое новое торжество; я был рад, но изо всех сил наблюдал за собой, чтобы не иметь глупо-торжественного вида именинника или вновь пожалованного генерала. Мысль, что я официально признан взрослым, что теперь кое-что будет
— Однако ж тут хорошо будет устроено, — сказал Малинин, когда мы, простившись с архитектором, возвращались назад в гимназию. — Неужели ты не рад, что тебе достался такой дом? Ведь хороший дом!
— Не особенно, — с важностью вполне понимающего человека сказал я.
По окончании работ мы с Малининым обошли по только что просохшей краске полов все пустые комнаты и нашли, что все сделано вполне удовлетворительно. Через день я переехал из пансиона в новый дом; Малинин с грустью проводил меня.
— К тебе можно будет когда-нибудь прийти? — спросил он, прощаясь, чтоб воротиться в пансион.
— Что за дикий вопрос! Конечно — можно.
— Нет, может быть, неловко, когда приедут…
Я поспешил успокоить Малинина, что приедут не звери, а люди, и потому большой неловкости в его посещениях быть не может.