моей руке и выражал самые твердые намерения вступить со мной в продолжительный разговор.
— Вы на каком факультете? — спросил я.
— На естественном; впрочем, я теперь редко бываю в университете: занят посторонней работой. Вы знаете, я описываю флору здешней губернии. Очень интересная работа!
Стульцев начал мне тотчас же сообщать интересные подробности своих интересных занятий, вскользь упомянув, что он — член географического общества и принимает деятельное участие в географическом журнале.
Я убежден, что немного есть положений хуже того, в которое я попал, слушая назойливого враля, злоупотребляющего чужой деликатностью и заставляющего слушателя тоже лгать и прикидываться, что он верит всем его бессовестным лжам. Мне было досадно и обидно, что какой-то пошляк, уверенный в своем превосходстве над другими, так нагло и наивно дурачит меня своими ненавистными, хвастливыми россказнями про то, что он еще в детстве убил волка, что Паскевич[43] был его дядей, что ему по наследству достался аэролит, величиною в кулак, который весит триста пудов, и проч. и проч.
Стульцев, слегка придерживая меня под руку, как будто для того, чтобы я не убежал, не переставал говорить и подергивать свои очки с самым деловым и самоуваренным видом.
Я старался сбить его вопросами, но ничего не помогало. На вопрос, какой он уроженец, Стульцев отвечал, что мать его была испанка, а отец сибиряк и что, благодаря этой счастливой помеси, он получил необыкновенно здоровую комплекцию, позволяющую ему до сих пор, несмотря на разрушительное влияние сидячей жизни, поднимать десять пудов одной рукой. Я спросил, постоянный ли он житель Р. или только приезжий. Стульцев отвечал, что он здесь живет довольно давно, но, имея большую склонность к путешествиям, намерен отправиться к Северному полюсу и уже вступил об этом предмете в переписку со многими немецкими учеными. Словом, сколько я ни пытался остановить поток надоедливого вранья, — родник стульцевской лжи оказывался решительно неиссякаемым. Под конец он мимоходом объявил мне, что состоит членом центрального европейского революционного комитета, и, к величайшему моему удовольствию, освободил мою руку, так как в это время ему принесли чай, который он имел неосторожность потребовать.
— Куда же вы? — вскричал Стульцев, видя, что жертва уходит. — Я сейчас.
Но я, пообещав скоро воротиться, поспешил отретироваться с твердым намерением никогда не исполнять своего обещания. Опасаясь могущего быть преследования с его стороны, я направился к дверям на террасу; но там шел такой шум и говор, что я невольно остановился в нерешимости, идти ли туда. В то время как я в раздумье стоял таким образом между огнем и полымем, мы неожиданно столкнулись с Аннинькой, которую я узнал потому только, что слышал раньше о ее возвращении из института. Маленькая девушка-снегурушка очень выросла и, на мои глаза, очень похорошела. Ее белые, кудельные волосы были заплетены в две косы и придавали ее круглому лицу с большими открытыми глазами откровенный и простодушный деревенский вид, хотя ее слабосильные манеры, дышавшие особенной женственной мягкостью и нерешительностью, вовсе не напоминали живых и упругих движений рабочих деревенских женщин. Ко всему этому она имела привычку краснеть при каждом слове и так смущаться, что являлось серьезное опасение: вот-вот розовая Аннинька провалится сквозь землю.
— Здравствуйте, Аннинька, — остановил я ее за руку. — Давно вы приехали?
Она не узнала меня, покраснела до кончика ушей и дико смотрела на мое лицо своими большими глазами.
— Где вы были целый день, что я вас не видал?
— Я гостила, — едва слышно ответила она.
— Вы, верно, меня не узнаете. Помните, вы у нас бывали в Негоревке?
— Вы были маленьким мальчиком. А где ваш брат?
Аннинька, очевидно, не знала, что ей говорить. Волнение ее было чрезвычайно, и она спросила о брате едва слышным шепотом.
— Брат был в корпусе, а теперь он вышел оттуда, хочет поступить в университет. Он живет теперь в деревне. Как вам нравится здесь после Петербурга?
Но Аннинька, вместо того чтобы ответить мне, проскользнула в дверь на террасу, торопливо протолкалась до лесенки и убежала в сад, оставив меня на жертву Стульцеву. Он уже подходил…
Я бросился к своей фуражке и, не прощаясь ни с кем, убежал от Шрамов почти с той же поспешностью, с какой мы бежали некогда с Андреем после нелепого грома у дверей кабинета Катерины Григорьевны. Теперь я отправился в Жидовскую слободку, чтобы доставить братнины письма по адресу.
В маленькой каморке я застал одного Бенедиктова. Он лежал на койке, которая сделалась ему уже давно коротка, читал какие-то записки и, упираясь ногами в потолок, старался перевернуться. Бенедиктов любил смешивать полезное с приятным.
— Наш Семен Новицкий теперь барином сделался, — известил он меня с своей обыкновенной широкой улыбкой.
— Как так?
— Добыл уроки и переехал отсюда. Теперь я здесь один остался. «Я — царь, я — раб, я — червь, я — бог», — пояснил Бенедиктов и захохотал. — А где Андрюшка?
— Он в деревне. Вот вам письмо. Где же теперь живет Новицкий?
Уже было довольно поздно, и, взяв адрес Новицкого, я раздумал — заходить ли к нему сегодня, так как нужно было торопиться в пансион. Но, простившись с Бенедиктовым и идя к гимназии, я проходил почти мимо квартиры Семена.
Судьба, кажется, в этот день назначила испытать мое терпение в разных назойливых беседах, и я зашел к Новицкому на минутку.
Он нанимал довольно большую, но сырую, холодную и почти пустую комнату. Я застал Семена в очень странной агитации[44]. Он, сняв сюртук, в одном жилете ходил по комнате, с живостью размахивал руками и о чем-то, кажется, говорил сам с собой. Судя по всему, его обстоятельства очень изменились к лучшему, и на нем была полотняная, а не ситцевая рубашка, когда-то возбудившая у Андрея столь чувствительные намерения купить Семену новое белье. Но на меня произвело очень неприятное впечатление то, что от Новицкого пахло водкой и, кажется, он был немного пьян.
— Вот хорошо, что вы приехали; я давно, вас ждал, — сказал он мне. — У вас, в гимназии, основана, кажется, маленькая библиотека? Нельзя ли нашим семинаристам присоединиться?
— Отчего же? Я думаю, можно.
— Оно, конечно… как бы это сказать? — конный пешему не товарищ… А все-таки, знаете…
— Почему же? — сказал я.
— Как же можно сравнить, например, вас и меня?
Очевидно, Новицкий придирался к какому-то разговору.
— Вы немного выше меня ростом, — улыбаясь, сказал я.
— Нет, не то. Вы в пеленках узнали то, что, может быть, я и теперь не знаю. Вам говорили: не хватайся за огонь — он жжет, а мы узнали, что он жжет, уж тогда, когда все руки себе парежгли. Доходи тут до всего своим умом! Хочешь шагнуть в эту сторону, смотришь — тебя за это били, шагаешь в другую сторону — тебя за это бьют…
Попав на эту дорогу, Новицкий, разгоряченный вином, мог так шагнуть в откровенном разговоре, что ему пришлось бы потом долго стыдиться за свою слабость, и я, очень недовольный, что он выбрал меня мишенью своих откровений, поспешил прервать его вопросом, как он устроился.
— Устроился! Что устроился! Устроился из кулька в рогожку! где нам! Я вам серьезно говорю. Эта негодная бедность изломала меня, да и многих нас. У бедняков отнимают не один кусок хлеба, а и честь, и нравственность, и совесть — все божьи дары… Вот, например, вы имели средства еще в детстве узнать, что воровать дурно, а я… Помните, как я украл ножик?
— Когда это? — спросил я, вполне понимая, что о таких вещах лучше говорить забывчиво.
— Как будто вы не помните! Знаете ли, вы произвели во мне переворот. Душа — ненужная роскошь для нищего. У нас и не признавали души, да у меня и не было ее, кажется. Нас били, драли, ругали, но всего этого я не боялся. Встретив вас, я начал бояться заслужить презрение. Да. Вы открыли во мне