— Тут открывается широкое поле…
— Какое поле? — насмешливо спросил отец.
Я смотрел в то время на университет как на некое святилище, в которое стоит только войти, чтобы немедленно сделаться уже порядочным мудрецом. Я даже чувствовал какое-то благоговейное недоверие, что настанет когда-нибудь минута, в которую и я, недостойный, ступлю на порог этого святилища. Так думает о Иерусалиме богобоязненная старушка, отправляющаяся из Москвы ко святым местам. Я с таким жаром начал объяснять отцу значение университета, так горячо выставлять преимущества университетского образования перед жалкой выучкой в кадетском корпусе, что долго не замечал, что отец снисходительно подсмеивается надо мной, как подсмеиваются отцы над глупостями своих наивных детей.
— Не мое дело, — вдруг остановил меня отец, — он уж не маленький; пусть идет, коли хочет, в университет, только, кажется, ничего из этого не будет…
— Уж это от него зависит, — с убеждением сказал я как человек, вполне понимающий важность обсуждаемого вопроса.
— Ого! Ты уж басом начал говорить, — засмеялся отец. — Позови-ка сюда вашего американского болотного жителя.
Так отец называл почему-то Савушку, который успел уже совершенно приручиться и сделаться в доме своим человеком, хотя все еще не приобрел достаточного навыка при обращении со столовыми ножами, вилками и ложками. Он жил уже во флигеле, в комнате умершего Михеича, и принял на себя некоторого рода деловой вид. При тетушке Савельев исполнял должность чтеца я, вероятно, мучился не меньше меня над сочинениями разных госпож Жанлис, Ген и других; у отца он был письмоводителем и делопроизводителем по всем его делам, не исключая объяснений с исправником и написания писем к родственникам и знакомым. Несмотря на эти трудные обязанности, Савушка находил время заниматься охотой и употреблял для этой цели отцовское ружье и Барбоску, которого за старостию лет не привязывали больше на цепь.
— Одно ружье уж испортил, портит другое; жду, скоро ли придет за третьим, — с комическим сокрушением говорил отец, видя длинного, носатого, загорелого американского болотного жителя, отправляющегося с огромным ягдташем и Барбосом на охоту или возвращающегося с оной, всегда налегке, без всякой добычи.
Отец с Савушкой занялись сочинением прошения к корпусному начальству, а я взял повесть брата и отправился читать ее тетке и сестре. С первых же строк обе слушательницы начали беспрестанно перебивать меня, и я должен был на время приостановиться, чтобы удовлетворить их жгучее любопытство.
Сестра смеялась и закидывала меня вопросами: что такое Потешная цитадель, есть ли там крысы и какой, примерно, величины, кормили ли там брата, и если кормили, то чем именно, и проч. и проч. Тетка, напротив, не только не выказывала никакого сочувствия к автору, но приходила в положительную ярость от неприличной резкости и грубости тона, уверяя, что она всегда говорила, что из Андрея выйдет большой грубиян, а пожалуй, и разбойник.
— Об отце-то! Ах, ты господи! Показывал ты ему это? — ужасалась тетушка непочтительностью брата к родителям.
— Показывал.
— Что же он?
— Смеется.
— Ему хоть кол на голове теши, он все будет смеяться.
Я хотел было продолжать, но тетушка нашла, что такие мерзости нельзя слушать молодой девушке, а потому велела мне отнести «Опыт» и спрятать в чемодан, как можно дальше от Лизы. Это, однако ж, не помешало мне прочесть Лизе (конечно, один на один) не только. «Опыт», но и «Наблюдение» со статьями Оверина, за которые тетушка приговорила бы автора по крайней мере к колесованию.
— Какой он дурак! — вскричала сестра, когда я кончил статью Оверина.
— Ну, не совсем дурак; поумнее нас с тобой, — сказал я, недовольный легкостью, с какой она произнесла свой резкий приговор над моим товарищем.
— Он говорит, что нужно делать все неприличное. Значит, можно садиться на пол, класть ноги на стол, есть руками, — горячо сказала Лиза.
— Вовсе не то. Не нужно только стесняться приличиями. Например, не принято есть руками, но если нет вилок — не нужно оставаться голодным, боясь нарушить приличия. Например, ты встречаешь в обществе глупца, который лжет что-нибудь, обличить его считается неприличным, а ты обличи…
Я был в том возрасте, когда составляются самые великолепные планы будущего и когда человек особенно склонен обращать других в свою веру, поэтому я с особенным удовольствием занялся просвещением сестры и немедленно сказал ей речь страниц в восемь убористой печати, где выложил все свои либеральные сокровища, положительно доказав, что у нас многое и многое, а в особенности приличия, так устарело, что никуда не годится. Сестра с удивлением слушала меня, и, кажется, довольно внимательно.
— Если мне, например, жарко, — спросила она, — значит, я могу ходить без платья, в одной рубашке?
— Конечно, можно, — с уверенностью ответил я.
Лиза засмеялась, но, вероятно, мои доводы произвели на нее свое впечатление, так как после этого она весь вечер шаталась по саду, напевала под нос какую-то песню и что-то обдумывала. Не знаю, до чего она додумалась, только перед чаем Лиза спросила меня, как выглядит из себя Оверин, — блондин он или брюнет?
Недели через две, когда я только что встал с постели и оделся, в мою комнату неожиданно вошел брат. Он был все еще в военной форме, но погоны были уже оборваны, да и весь свой ненавистный мундир он, кажется, нарочно засалил и порвал во многих местах. В ногах у него терлась какая-то легавая собачонка, смотревшая так же пугливо, как и ее хозяин, теперь очень походивший на отрепанного и грязного блудного сына, возвратившегося в родительский дом после печальных завтраков из одного корыта со свиньями.
— Я прямо к тебе прошел, — сказал он тем осторожным и торопливым голосом, каким переговариваются два вора, влезая в окно. — Что папаша?
— Ничего, — с изумлением отвечал я.
— Ты никому не говори, что я приехал… Папаша очень сердится?
— Конечно, сердится; еще бы, ты писал такие глупости, — постращал я брата, желая ему отплатить за то, что он таился от меня со своими письмами.
— Что же он говорил?
Брат очень часто обманывал и мистифицировал других, и еще недавно мы с Малининым, как дураки, прогулялись, по его милости, в Жидовскую слободку смотреть слона, которого даже и не думали привозить в наш город; мне в это время пришла в голову жестокая мысль отмстить ему сразу и за слона и за все его прежние пакости.
— Он ждет все тебя, говорил что-то Ефиму: кажется, тебя хотят высечь на конюшне, — сказал я.
— А, черт их возьми! пусть же дожидаются! — вдруг крикнул на меня Андрей, точно я его дожидался, чтобы отодрать на конюшне.
Прокричавши это, он схватил шапку, повернулся к дверям и вместе с собакой побежал вниз по лестнице. Я не на шутку испугался и был очень рад, когда мои покаянные крики остановили наконец Андрея. Но он возвратился ко мне в комнату с видимой недоверчивостью, может быть думая, что я устроил ловушку и хочу предать его Ефиму, злорадно дожидающемуся на конюшне возвращения своего прежнего друга.
— Ладно. Пусть! — сказал Андрей, бросая об пол свою фуражку с отчаянной решимостью человека, восклицающего: «Будь, что будет — живой не сдамся!»
Я кой-как уговорил Андрея; мы заперли в комнате собаку и отправились вместе к отцу.
Брат, впрочем, видимо, не доверял мне. Войдя в кабинет, он остановился из предосторожности в дверях и ждал, как его примет отец, очевидно намереваясь задать стрекача при первом намеке на конюшню.