— Ведь это нехорошо, если его отдадут в солдаты; ты бы похлопотал, — наивно посоветовал мне Малинин.
Однако ж, при всем желании хлопотать за Андрея, я мог только известить о случившемся отца. Историю, впрочем, при помощи старых знакомых отца удалось кой-как замять, хотя Андрей все-таки просидел в Потешной цитадели более трех недель. В этих обстоятельствах ему, понятно, было не до «Наблюдения».
Оверин в это время тоже забыл свой журнал. У него умерла тетка, и к нему явился попечитель, некто Аронов — первый р-ский богач, который заявил ему, что он может, если хочет, переселиться из пансиона на вольную квартиру, но Оверин не изъявил на это согласия и попросил только пятьдесят рублей на книги. На эти деньги он купил себе соломенную шляпу (рассуждая, что, чем легче головной убор, тем он меньше отягощает голову и мешает мыслить) и кипу книг. Еще мечтая сделаться великим полководцем, он успел пристраститься к математике и теперь налег на этот предмет с таким усердием, что совершенно перестал ходить в библиотеку. Проводя целые дни с книгой в руках, Оверин переменял только положения своего тела. Уставши сидеть, он становился к окну и, высоко держа перед глазами книгу, простаивал в позе статуэтки Дон-Кихота по нескольку часов, не замечая, что первоклассники и второклассники окружают его в таких же точно позах, как он, с книгами в руках и потешают на его счет присутствующую публику.
Вообще «Наблюдение» прекратилось; но брат не оставил своей литературной деятельности. Он вышел из заключения в какой-то раздумчивости: ему долго стыдно было признаться, что он стал ненавидеть ту военную службу, которой прежде восхищался, но наконец он признался, написав с этой нарочитой целью особую повесть под названием «В Потешной цитадели», которую и принес мне как-то в воскресенье. Герой этого рассказа, вовсе неспособный к военной службе, страдал, по воле деспота-отца, в корпусе, вследствие чего решился сделать преступление, чтобы быть исключенным из ненавистного заведения. Но за преступление его садят только в Потешную цитадель. Здесь Андрей очень трогательно описывал свои страдания под арестом, делая по временам злобные отступления то по поводу деспотизма родительской воли, то по поводу систематической жестокости военной дисциплины и солдатской выправки.
Ивану Иванычу очень понравилась его статья, и мы поместили ее, к удовольствию автора, в ближайшем же нумере «Опыта». Это был последний нумер нашего журнала. Мы выросли, и наша литература казалась нам смешной детской игрой; несмотря на подстрекательство Ивана Иваныча, никто не хотел больше писать. Да и сам ученый бакалавр скоро стал казаться нам очень наивным и смешным со своими ученейшими записками по логике и теории, поэзии.
— Ты сбереги этот нумер, — сказал мне Андрей, принося зачитанную тетрадь «Опыта» со своей статьей. — Как поедешь домой, покажи папаше мою статью.
— Не его ли ты выставляешь под видом тирана-отца?
— Нет, я так хочу… я тебя прошу, — смущенно и серьезно отвечал Андрей. Вообще к нему очень не шла серьезность, и он, в тех редких случаях, когда не смеялся, чувствовал себя очень неловко и казался как будто сердитым.
В последнее время он что-то чаще и чаще начал делаться серьезным. Это было очень странно; к довершению всего отец, никогда ничего не писавший нам, начал присылать на имя Андрея какие-то нелепые письма, «Любезный Андрюша, — писал раз отец, — я глубоко раскаиваюсь и подал в уездный суд прошение: хочу, по твоему совету, определиться писцом и служить впредь по штатской службе. Отец твой Николай Негорев».
— Что это такое? — спросил я брата, прочитав ему письмо.
— Глупости, — мрачно отвечал Андрей.
В другой раз на бумаге, в которую было завернуто наше месячное жалованье, присылавшееся прежде без всяких комментарий, я нашел следующую надпись, сделанную рукой Савушки: «Я не согласен с тобой: стреляется только презренная военщина; штатскому человеку приличнее удавиться. Пистолет в кармане не носи: найдут как-нибудь — выдерут розгами. Отец Николай Негорев».
Брат не давал мне никаких объяснений, и я догадывался только, что это, по всей вероятности, ответы на его письма, посылаемые тайком от меня в деревню.
V
Я ДЕБЮТИРУЮ КАК ОЧЕНЬ МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК
Когда я приехал на вакацию, перейдя из пятого в шестой класс, Авдотьи Николаевны уже не было, и из комнат совершенно исчез отвратительный жасминный запах. Сестра была уж не девочкой, а почти девушкой, и тетка наедине, по секрету, объяснила мне, что с сестрами, в таком возрасте, как она, взрослым братьям не совсем прилично целоваться даже в радостную минуту прибытия на каникулы. Отец хворал и не вставал с кресел.
— Ну, что, как поживаешь? — спросил он меня, когда я пришел в кабинет поздороваться с ним. — Скажи, пожалуйста, что это наш Андрей, с ума сходит, что ли?
— Не знаю, — отвечал я, не понимая, в чем дело.
— Да ты видаешься с ним?
— Видаюсь.
— Что же он такое, — говорил что-нибудь тебе?
— Ничего; он просил меня только дать вам прочесть его повесть.
— Глупость, я думаю, какая-нибудь.
Я все-таки сходил к себе наверх, вынул из чемодана «Опыт» со статьей брата и положил его перед отцом.
— Он показывал тебе свои письма? Нет? ну, вон посмотри в правом ящике…
Тучное тело отца задрожало от смеха.
— Вот бог дал чадо-то! Укоряет меня, что я в военной службе век загубил! Жаль, когда я определялся, с ним нельзя было посоветоваться, — с усилием от душившего его смеха проговорил отец со слезами на глазах.
Я начал разбирать письма; они были написаны как будто в бреду, с такой горячей мальчишеской задорностью, что, читая их, нельзя было не улыбнуться.
Вот одно письмо;
«Любезный папаша! Чаша страданий моих переполнилась. Я не могу больше терпеть. Каждый лишний час в корпусе кажется мне вечностью. Между тем как мой брат развивается и сделается полезным гражданином, я терзаюсь презрением к самому себе. Куда я буду годен в военной службе? Я чувствую в глубине души, что вовсе неспособен быть военным. Если я останусь здесь, если вы меня не возьмете из этого ада, будет что-нибудь одно: или я умру от тоски и отчаяния, или я застрелюсь. Я предпочитаю последнюю смерть и всегда ношу с собой заряженный пистолет. Ради бога поспешите — не доведите меня до отчаяния, до самоубийства! Я приеду в деревню, и в один год догоню Николая; мы вместе поступим в университет. Моя жизнь в ваших руках. Один миг — и меня не будет существовать: я буду лежать с раздроблённым черепом».
Когда я кончил пересматривать последние письма Андрея, в которых он беспрестанно выражал самое решительное желание умереть или выйти из корпуса, отец попросил меня прочитать его статью. Он до слез хохотал над наивными усилиями Андрея утопить в ложке воды, обличить и всячески уязвить тирана-отца, томящего сына в военной службе, в то время как тот всеми силами своей благородной души рвется на гражданское поприще.
— Как ты думаешь, — улыбаясь, спросил меня отец, когда я кончил чтение, — в самом деле он хочет в университет или это так, дурь одна?
— Как же не хотеть в университет! Из корпуса его выпустят каким-нибудь жалким прапорщиком, а тут…
— Что же тут?