— Мне нужно с вами поговорить.
Я вообще не любил разговаривать с братом при посторонних и был очень рад, что Оверин утащил его от меня в коридор. Там они начали прохаживаться, причем Андрей, к всегдашнему негодованию Оверина, не терпевшего никаких ласк, старался повиснуть на его руке и прижаться к нему как можно ближе…
— Так отделаешь их, отделаешь? — с восторгом говорил он, тормоша сонного Оверина.
— Ах, оставьте меня, пожалуйста! — брыкался тот.
— У нас к воскресенью будет готово? да?
— Да, — объявил Оверин.
Он самым решительным образом оттолкнул от себя Андрея и пошел в столовую.
В следующее воскресенье с появлением Андрея появился в библиотеке сюрприз: новый журнал. Рукопись его сохранилась у меня, и, просматривая теперь чистенькую тетрадку, переписанную рукой Бенедиктова, мне живо припоминается то невозвратимое время, когда мы все были вместе, и сердце мое сжимается грустью, как будто сейчас только простился со мной и уехал навсегда любимый, дорогой человек… Чувствуется печальное бессилие возвратить или заменить чем-нибудь минувшее.
Прежде всего мне вспоминается Бенедиктов, каким я видел его в последний раз: в грубой холщевой рясе, в измятой поповской шляпе, румяный и здоровый, он сидел в телеге, рядом с молодой бабенкой — его женой, и, чмокая губами, дергал вожжи заморенной клячонки.
После этого видится мне Оверин, вечно серьезный, ничему не смеющийся и не удивляющийся, смотрящий на все так же спокойно, как смотрит меланхолик на беснующихся, смеющихся, дерущихся, ругающихся, говорящих всякую дичь, плачущих и танцующих своих товарищей. Чрезвычайно правильно и соразмерно сложенный, он очень походил на одного из американских дикарей, в том виде, как их изображают, смелой и красивой поступью прохаживающихся по девственным лесам. Оверин был совсем не цивилизован, и в его манерах не было и тени подленьких ухваток, встречающихся не только у людей, но даже у домашних животных; он везде был прост до поразительности в своих антично-благородных движениях. Все это, с лошадиными глазами, глядевшими без всякого выражения, делало его до последней степени странным и часто очень смешным.
Где-то он теперь, великодушный чудак?
Рукопись начинается следующим образом:
журнал, ежемесячно падающий с неба, не имеющий ни редактора, ни типографии, ни цензора.
Один ученый муж посоветовал издавать журнал в гимназии на том основании, что Пушкин в лицее тоже издавал журнал. Начали издавать журнал; вот он вышел — появился; появился причесанный и приглаженный, как благонамеренный Ваня из «Друга детей», Ваня, который всегда чистит свои штаники и сапожки, вследствие чего делается генералом, а через немного времени попадает в царство небесное. Мы не хотим подобиться зтому Ване, а предпочитаем появиться со своим «Наблюдением» подобно развратному Феде, который не чистил никогда штаников и сапогов, вследствие чего сделался свинопасом, а через немного времени попал в геенну огненную. Мы предпочитаем потому походить на развратного Федю, что не можем походить на благопристойного Ваню: мы хотим мыслить, а Ваня не может мыслить, потому что благопристойному человеку правилами приличий мыслить строго воспрещается. Благопристойный человек не смеет подумать того, что не думают другие; он хорошо помнит азбуку, в которой учил, что кротость, целомудрие, смирение и щедрость суть добродетели, а гордость, сластолюбие, честолюбие и скупость суть пороки, и не смеет сказать, что честолюбие — добродетель, а лакейское смирение — порок. Мы же, как развратный Федя, не побоимся сделать подобную неблагопристойность. Но не в этом дело. Дело в том, что журнал «Опыт» явился, и явился под редакцией двух благопристойных мальчиков — Николи Негорева и Миши Малинина. Эх вы, пеклеванники с патокой! Кисло-сладкие бублики! Редакторы! Что такое редактор? Человек, дерзко на себя принимающий власть решать, что хочет читать публика и чего она не хочет. Этой- то ужасной язвы общества, этих-то гасильников просвещения, этого-то позора человечества и XIX столетия, редакторов-то, гимназический журнал мог бы вполне избегнуть. Но как же избегнуть? ведь это, значит, поступить так, как не поступают другие; справьтесь хоть в самой азбуке — благопристойному человеку этого делать никогда не полагается. Под статьями принято подписываться — нельзя же было и благопристойным мальчикам не подписаться. Вот и явились все налицо: Николя Негорев, Володя Шрам, Сережа Грачев. Как будто не все равно, Николя или Сережа написал ту или другую нелепость? Они даже цензора и типографию подписали, которой не имеется. Нельзя же! другие так делают.
Но что же пишут благопристойные мальчики? Нечего и говорить, — конечно, пишут благопристойные веши. Николя Негорев доказывает в бесцветнейшей повести очень верную мысль, что сапожник так и родится сапожником, и, сколько его ни учи возить воду, он никогда не сделается водовозом: все будет мечтать о шиле да о дратве. В доказательство этого, он, видите ли, рассказывает, что были два брата: один был рожден убийцей, и, сколько его ни учили живописи, он ничему не научился и совершил все-таки убийство; другой родился живописцем, и, как ни учили его русской грамматике, он остался безграмотным человеком, но отличным живописцем. Ergo[38], если я родился от плотника, я больше имею склонности тесать доски, чем сын министра. Сын министра более сына плотника способен управлять государством, сын полководца — командовать армией, сын солдата — стоять на часах и проч. Поэтому сына хорошего министра нужно как можно скорее сделать министром, а сына полководца — полководцем. Сыну же бедного плотника нечего и думать сделаться художником, писателем или полководцем, а должно полагать свое назначение исключительно в обтесывании досок. Вообще самое лучшее — разделить государство на касты, как это было в Древнем Египте. Так думали в древности, так думали в средние века, передавая сыну хорошего рыцаря титул барона и власть над леном, так думают и теперь; как же благопристойным мальчикам думать иначе?!
Все толкуют, что Белинский был великий критик, и благопристойный мальчик Володя Шрам толкует это же самое. Все хвалят повести Тургенева, и благопристойный мальчик Николя Лебедев хвалит повести Тургенева.
Только к чему они толкуют то, что уже давно перетолковано, и хвалят то, что давно расхвалено?
Знаете ли вы, милые мальчики, что глупейшие из вас на званом пиру оказались умнейшими? Знаете ли, что нелепая и безграмотная статья о языке животных читается с большим удовольствием, чем ваши умные речи о том, что Белинский был хороший критик, а Тургенев — хороший романист? Прочитав о том, что обезьяны имеют свой язык, я все-таки подумал немного, пока убедился, что обезьяны лишены дара слова. А над вашими писаньями никто не задумается.
Но довольно! Я и так много разметал перед вами бисера, милые паиньки! Патокой вас надо кормить; за то, что вы умно себя ведете, я вам куплю патоки.
-
После этого «рвет и мечет» (если можно сделать такое существительное) Оверина помещена была следующая чепуха, принадлежащая перу Андрея:
Андрей Негорев, благодетельный гений.