Я жаждала ответов на вопросы, которые не задавала, ибо источник был перекрыт: партию, как всегда, вел он.

Я правдив, начал он.

Я правдив сам и требую того же от других.

Я правдив сам и требую того же от других, но.

Я правдив сам и требую того же от других, но признаю, что ложь и правда могут поменяться местами.

Я правдив сам и требую того же от других, но признаю, что ложь и правда могут поменяться местами, и тогда я выковыриваю осколки правды из общего комка вселенской смеси, как изюм из булки.

Я правдив сам и требую того же от других, но признаю, что ложь и правда могут поменяться местами, и тогда я выковыриваю осколки правды из общего комка вселенской смеси, как изюм из булки, и предлагаю вам обучиться этой науке.

Я правдив сам и требую того же от других, но признаю, что ложь и правда могут поменяться местами, и тогда я выковыриваю осколки правды из общего комка вселенской смеси, как изюм из булки, и предлагаю вам обучиться этой науке, потому что, бьюсь об заклад, вы только думаете, что умеете это делать, а вы не умеете.

Он говорил точно, как я пишу: начинал фразу и заканчивал, казалось, что заканчивал, но всякий раз начинал заново, приращивая к концу новые и новые добавки. На ум приходило равелевское Болеро, где музыка ходит кругами, околдовывая вас, и он ходил кругами, околдовывая меня. Сознание неожиданно выкинуло коленце, достав из небытия – или инобытия – фигуру человека по фамилии Обласов, давно умершего, сильно пившего, счастливого самородка, убежденного в том, что время не течет и не идет, а есть ячеи времени, в которых все творится, где нет прямых, а есть спирали и завихрения – отсюда повторения пройденного, рифмы и ритмы, вся поэзия, то, о чем у стихотворца: бывают странные сближенья, отсюда все перепады личной и исторической судьбы, когда одно на удивление повторяет другое, и что было, то будет, вот почему Библия – книга о будущем, равно как о прошедшем.

Сферы и спирали Окоемова были из той же категории. Возможно, так на него действовал алкоголь.

Вы не обязаны рецензировать то, что увидели, говорил он, уставившись в стакан, я не требую рецензии, я потребую ответственности за доверие, потому что вы же понимаете, что вам доверено. Благодарю, склонила я голову и спросила, должна ли молчать об увиденном. Да, кивнул он, пока я не подам знака, освобождающего вас от молчания. Это прозвучало, как: пока не сниму с вас обет молчания. Обстановка располагала к мистическим обрядам, тем более что чувства юмора у него не наблюдалось ни на грош, да и мое куда-то испарилось. Я подняла рюмку и с глубокой искренностью произнесла: за вас. Я вложила в два кратчайших слова всё, что поднакопилось во мне за период наших встреч, кажется, вместе с влагой, что поднакопилась в слезных мешках. Встречная влага была мне благодарностью. Секунда – и мы ринулись бы друг к другу в объятья.

Усилием воли я разорвала соединение.

Или он разорвал.

23

Из записанного за ним: осколок сидит у меня в виске, отсюда тупые головные боли, которые я вынужден скрывать, их снимает, как ни странно, только моя новая живопись, а в последний раз, можете вообразить, голова внезапно прошла, когда мы с вами выпили водки, закусив шпротами.

24

Бессменный декан факультета, где я училась, неожиданно вспомнил, когда я зашла к нему по какому-то делу:

– Шла конференция, обсуждали Не хлебом единым, встала тощенькая первокурсница и провозгласила: довольно жить по лжи. Между прочим, до Солженицына.

Я посмотрела на него недоверчиво. На губах играла его характерная ласковая усмешка. Он договорил:

– Этой первокурсницей были вы.

Я была правдива. Почти как Окоемов. Сражалась за правду, расходясь с теми, кто начинал лгать. Я верил в вас как в Бога, а вы лгали мне всю жизнь бередило душу школьницы- студентки не меньше, чем Умри, но не давай поцелуя без любви. Пока не настал день, когда, освободив душу от очередного девичьего увлечения и подняв головку от тетрадки с записью очередного книжного откровения, влекомая интересами кружка, куда попала, – оторвалась от сугубо личного в пользу общественного, что и раньше случалось, но раньше уделяла внимание, скорее, тому, кто пылко рассуждал, чем предмету рассуждения. Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ. Получи, детка, лицемерие, хамство, чванство, уравниловку, бездарь, диктующую дару, все, густо смазанное тележным маслом вельможно-ничтожного обмана, – это твоя родина, детка, сегодня, как вчера, чего, с блаженной верой в добро, с жасминами-ландышами в руке, с Пушкиным-Гоголем-Чаадаевым-Герценом в башке, не замечала, полагая историей. Ирония истории заключается в том, что она длится, а ничего никуда не девается, даже и отсеченное революцией, нарастает с новой силой, как голова у дракона. Шварц, поставленный в Современнике, давил аллюзиями. И пошло-поехало: ужасный Сталин, прекрасный Булгаков, ненавистная бюрократия, любимая поэзия, обширная, волглая, тощая, опухшая Россия, изъезженная вдоль и поперек, с пьяными мужиками и бабами, что дрались до крови и не расставались до могилы, с двуликими партийными чиновниками, один лик в задней комнате местного ресторанчика или в баньке с комсомолочками, другой – в кабинете или на собрании, где по всей форме, формы для, отчеты, приписки, казенные речи, вранье, вранье, вранье. Как мы жили? Да так и жили. Пока не грянули 1985-й и 1991-й, и та же история заколбасилась, дрыгая ножками и ручками, словно новорожденная, а как пелена спала, так стало ясно, что проявленья, отправленья, отклоненья, установленья все те же. Дыханье затруднено, и вдруг свободно, и вдруг ловишь себя на том, что опять затруднено, и гостевавшие справедливость и независимость убыли, а хозяйка-зависимость вместе с хозяином-несправедливостью привычной скатертью накрыли стол для народонаселения с выпивкой. Люди внушаемы. Один драматург любил живописать эксперимент, проведенный психологами в школе. Малышам- первоклассникам показывали черную и белую бумажки и просили назвать цвет. Малыши называли. Но потом с взрослыми, показывавшими бумажки, приключилось что-то смешное: они перепутали и принялись убеждать малышей, что черная бумажка – белая, а белая – черная. Малыши, смеясь, сопротивлялись. Взрослые настаивали на своем. Вскоре смех прекратился, а за ним сопротивление. Сперва девочка, за ней мальчик, за ними еще мальчики и девочки, неуверенно, робко, дружка за дружкой, как оловянные солдатики, стали послушно поднимать руки за черную бумажку как за белую, а за белую как за черную. Мерзкая модель. Между прочим, модель власти, что морочит голову жителям, а жители заморачиваются, а власть, сыто срыгивая, утверждает, что в своих действиях следует строго за жителями, как они видят и чего желают. Скажем, желают петь михалковский советский гимн. Или желают закрыть иностранные фонды, чтобы те думать забыли помогать беженцам и жертвам российско-чеченской войны, которой нет. Или запретить въезд в страну иностранцам, кто нелояльно отзовется о наших ценностях. За перечнем народных желаний не поспеть. Занавеска опускается, господа присяжные заседатели. Железная занавеска.

Но вдруг с бунтарским отчаянием, переходящим в смиренный покой, я понимаю, что ложь и правда где бы то ни было, в Кремле, в золе, в земле, связаны столь же тесно и прочно, как ночь и день, и это не человеческий, а космический механизм.

Заколдованное место. Не одна моя родина – шар земной.

Окоемов перевернул мне душу.

А я и не заметила.

25

Метафора: он живет этим. В метафоре – прецизионная точность. Как в швейцарских часах. Не идеальное подразумевается – что вот человек живет такими-то идеями. И не материальное – что вот этим он зарабатывает. Биохимия. Жизнь как биохимический процесс длится за счет реакций, включенных в процесс. Сигнал идет из мозга. Отключить сигнал – все равно что отключить мозг. Потому, скажем, умирает пенсионер, отправленный на пенсию: отключается сигнал надобности в нем, пусть сколь угодно технической. Творческую личность отправляет на пенсию не собес. Небесный собес, если угодно. Окоемов

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату