Досье:
Петр Алешковский – писатель. Родился в 1957 году в Москве. Окончил исторический факультет МГУ, кафедру археологии, несколько лет работал археологом в реставрационных мастерских. Копал на севере – в Новгороде, Кириллове. Затем начал писать. Автор сборника рассказов «Старгород», романов «Арлекин», «Владимир Чигринцев», «Рыба», повести «Жизнеописание Хорька». Трижды попадал в шорт-лист Букеровской премии. Работал на телевидении ведущим передачи «Наблюдатель». Ведет на радио передачи, посвященные литературе и истории. Регулярно пишет репортажи и рассказы для еженедельника «Русский репотер».
Михаил Гаспаров: «Любовь» по-русски и по-латыни – разные вещи
– Еще недавно книг в жанре «ученые – детям» было множество. Теперь эта традиция оскудела. «Занимательная Греция» – одно из немногих исключений. Почему столь ценное направление исчезло из сегодняшней жизни?
– «Множество» – это все-таки преувеличение. Хороших научно-популярных книг (по крайней мере по истории) было не очень много – по одной в несколько лет. Но что они все-таки появлялись – это заслуга советского издательского дела или отдельных его подвижников. В «Детиздате» была редакция истории, там сидела умная и энергичная женщина Г. А. Дубровская, ей мы и обязаны многими такими книгами. Я пришел в «Детиздат» с улицы и принес книжку «Рассказы Геродота», которую написал для себя, ради стилистического эксперимента. Она посмотрела, не взяла, но сказала: «А вот попробуйте написать так про всю греческую историю». Я попробовал, получилась «Занимательная Греция». Но когда я принес ее в издательство, Дубровскую оттуда уже выжили, а новые редакторы не знали, что с этой книгой делать. Поэтому она ждала издания пятнадцать лет и в конце концов вышла совсем в другом издательстве.
– Представим себе, что у вас появился подражатель, который решил написать книгу «Занимательная Россия» – о современной России, сохраняя стилистику «Занимательной Греции». Что получилось бы из такого труда?
– Сочиняя «Занимательную Грецию», я однажды попал в больницу, сосед меня спросил, что это я пишу. Я ответил, он сказал: «Наверное, еще интереснее было бы написать “Занимательную историю КПСС” – это были еще те времена». Разумеется, человек с ясным умом мог бы просто написать и о сложной современности, я первый был бы рад прочитать такую книгу. Некоторые и пишут, но для взрослых, а школьникам такие книги нужнее – им в этой современности жить и работать. А дистанцию для такого взгляда создает сам пишущий, если хватает сил.
– От многих гуманитариев старшего поколения можно услышать: «сегодняшняя современность не мое время», «я здесь чужой». А вы?
– Это обычное ощущение старших поколений во все времена, и не только гуманитариев. У греков была поговорка: «Старость – второе детство», потому что дети живут в чужом мире старших, а старики – в чужом мире младших. Конечно, я и мои сверстники чувствуют этот мир чужим, и пусть, лишь бы мы на это не злобились.
– Как соотносилась ваша переводческая деятельность с научной?
– Я античник, для нас каждая научная работа начинается с внимательного чтения изучаемого текста и очень обдуманного его перевода, хотя бы мысленного. У меня такой перевод обычно становился письменным, потому что мне было интересно представить, какой нужен ему стиль, чтобы он вписался в русскую словесность так, как оригинал вписывался в греческую или латинскую. И наоборот, каждый порученный перевод приводит к тому, что ты изучаешь оригинал слово за словом так основательно, что уже можешь написать к нему комментарий и статью-характеристику – вот и научная работа.
– Так что, две эти сферы сосуществуют в вашей жизни вполне бесконфликтно?
– Конфликтов между ними я не могу вообразить, разве что если бы я решился вдруг переиначить подлинник, чтобы самоутвердиться за его счет. Но это, кажется, не в моем характере. Переиначивать подлинники случалось (правда, не античные), но не ради самоутверждения, а ради эксперимента, по- разному пробуя вписать их в то, что мне представляется современной культурой. Так что это тоже научный интерес.
– Насколько мне известно, вы еще и переводчик-экспериментатор? Я имею в виду ваши переводы, в которых подлинник сокращался.
– Только что вышла моя книжка под заглавием «Экспериментальные переводы», в детстве всем нам приходилось читать сокращенные переводы толстых романов, а я попробовал сделать сокращенные переводы лирических стихотворений, казавшихся мне слишком длинными, на наш нынешний вкус. В том числе и с русского: элегии Батюшкова или Теплякова в сокращенных переложениях верлибром. Мне интересно, что скажут читатели: не обо мне, а о самой возможности такого подхода.
– Судя по библиографии ваших работ, литература Древнего Рима была для вас интереснее, чем литература Древней Греции. Не оттого ли, что древние римляне нам ближе, чем древние греки?
– Наверное, причина была проще: латинский язык легче греческого, в студенчестве я с ним лучше справлялся и рано сосредоточился на латинском чтении. А потом уже стал это оправдывать тем, что романтикам и постромантикам девятнадцатого века могло еще казаться, будто им доступна первозданная свежесть греческой культуры, двадцатый же век понял, что это иллюзия и что наш большой и сложный мир больше похож не на греческие общины, а на римскую империю. Да и ту нам издали понять нелегко.
– В чем, на ваш взгляд, назначение филолога?
– Именно в том, чтобы понимать чужие культуры, особенно прошлые, чтобы лучше знать, откуда мы вышли и, стало быть, кто мы есть. Археолог понимает их по мертвым вещам, филолог по мертвым словам. Это трудно: велик соблазн вообразить, что эти слова – живые, и понимать мысли и чувства чужой культуры по аналогии с душевным опытом нашей собственной. Ребенку кажется, что если «да» по-русски значит «да», а по-немецки «там», то это неправильно, а на самом деле «да» всюду одно. Легко объяснить ему, что это не так, но гораздо труднее объяснить взрослому, что «любовь» по-русски и «любовь» по-латыни – тоже очень разные вещи. Вот этим и занимается филология: отучает нас от эгоцентризма, чтобы мы не воображали, будто все и всегда были такие же, как мы. Мой покойный товарищ С.С. Аверинцев хорошо писал об этом в самой первой своей публичной статье, которая называлась «Похвала филологии».
– Что для вас лично было общение с Сергеем Аверинцевым?
– Мы с ним, вероятно, дополняли друг друга. Он замечательно умел человечески чувствовать другие культуры, то, что называется «дух времени»; я этого не умею, я суше и рационалистичнее. Мы учились друг у друга не быть односторонними.
– Есть такой расхожий штамп «с таким-то умерла целая эпоха». Можно ли то же сказать о смерти Аверинцева?
– Я не знаю, был ли он символом эпохи: он был очень сам по себе, учителем себя никогда не считал, говорил: «Учить аспирантов методу я не могу, а могу только показывать, как я делаю, и побуждать делать их иначе». Эти аспиранты лучше скажут, умерла ли с ним эпоха. Это – о научном общении, а что значило человеческое общение с таким человеком, позвольте мне не говорить.
– Насколько вообще для вас ценно общение – научное и со студентами?
– Я заикаюсь, для меня всякое общение трудно. «У кого учились?» – спросил меня один энергичный современник. «У книг», – ответил я. «А, подкидыш!» – воскликнул он с явным пониманием. Поэтому же я не преподаю, учеников не имею и о состоянии молодых умов не решаюсь ничего сказать: вместо этого я стараюсь писать книжки. За всю жизнь мне пришлось прочитать, может быть, десяток небольших спецкурсов. Кажется, это было с пользой для меня: в них обкатались по крайней мере две важные для меня книги по истории стиха.
– Что происходит сегодня с литературоведческой наукой?
– После конца советской идеологии образовался идеологический вакуум, в него хлынули новейшие западные постструктуралистские моды вперемешку с воспоминаниями о русской религиозной философии, образовался иррационалистический хаос; я не умею использовать это в своей работе, поэтому вряд ли имею