Валентина пришла с румянцем в обе щеки и облаком октябрьского морозца. Она первым делом свернула газету с травой в комок и выбросила все в ведро. Потом она открыла холодильник и обнаруженную водку спрятала под раковину в кухне, место, куда я и сам простодушно прятал ее от самого себя. Потом она принялась убираться. Так, как это она умела. Энергии после целого рабочего дня у нее оставалось на удивление много. С треском она распечатала балкон, даже не заметив, что его заколачивали умельцы из ЖЭКа. Я проморгал этот момент или как-то не обратил на него внимания, не отследил ситуацию.
– Как ты можешь существовать без воздуха?
Она выбила мой лысый текинский ковер – наследство от отца, и шотландский плед – оставленный матерью. Для процедуры избиения она с ременной древней выбивалкой выходила на балкон, я в это время был в кухне, спасал траву и перепрятывал пузырь. Балкон ее выдержал, но вряд ли укрепился после тряски.
Когда я вошел в комнату, она уже смирно сидела перед телевизором, оцепенев, как все, кто привык смотреть эту штуку регулярно. Такая она мне нравилась – во-первых, передышка в ее бурных атаках, которые кончались всегда в кровати, а иной раз и на полу; во-вторых, уж очень она непосредственно воспринимала всю ту ерунду, которую делают дебилы для дебилов на ТВ. Мне с трудом удавалось сдержать слезы умиления: «О, санта симплиситас!» Что-то сродни чувствам Сеймура Гласса из рассказа «Хорошо ловится рыбка-бананка», в конце которого он стреляется из армейского пистолета.
– Пойдем щи хлебать! – позвал я.
– Ага… Ой, что ж ты, дура, варежку-то раскрыла – он у ней и был! Ой, не могу! – она оторвалась от «дуры» и мгновенно забыла про коварство и любовь в интерпретации Рен-ТВ или ТВЦ. – Только ни капли! Ты обещал!
– Да ладно, ладно! – выпить мне было необходимо, но я смолчал. Приложусь, когда она потеряет бдительность.
В рассеянной озабоченности я потянулся на балкон с сигаретой. Меня тянула все та же сила, что щебетала и звала прошлой ночью.
Деревья стояли, как под водой на дне водоема, испарения котельной пополам с изморосью клубились и скрадывали высоту. Чего-чего, а щей совсем не хотелось. Или не хотелось «щастья» и любви на выбитых покрытиях тахты и пола.
– Ой, – доносилось из кухни, – вкусно-то как! – звякала ложка, чувство, противоположное аппетиту, подступило к горлу.
«Ну, что ты? Из-за щей вот так подвергнуть сомнению святое чувство любви?!»
Я сделал шаг. Закурил.
– Можно, я съем чеснок? Только и ты тоже… Ладно? – щебет со стороны кухни.
Я сделал еще шаг и рухнул с балконом вниз. Что-то продрало спину и дернуло, как свинью на крюке на бойне. Я висел, а обломки все еще летели вниз, на газон. Меня спас халат. Старый мамин халат, который я все никак не собрался выбросить. Надевал его по привычке, когда ждал женский пол. Я висел на нем, а он трещал.
Подо мной был такой же, как мой, балкон, еще целый. Остатки от моего частично осели на нижнем, большая же часть улетела ниже, во двор. Мне ничего не оставалось, как испытать на прочность и тот, что внизу, балкон. Я легко вынул руки из рукавов халата и спланировал на рухлядь и обломки. Конструкция выдержала. Хуже прошли испытание жильцы квартиры внизу. Они уже набирали телефон милиции, когда я открыл их балконную дверь.
Кое-как объяснившись, я поспешил наверх – спина моя была мокрой, я понимал, что это – моя кровь.
Валентина вызвала скорую, они приехали вместе с милицией.
Щей я так и не попробовал.
Через несколько дней я уже сидел в нижнем буфете, в ожидании, когда закончтся просмотр и посыпятся коллеги-сценаристы. Валя у меня в больнице не была ни разу. Я дулся на нее. Спина зажила. Я немного начал флирт с девушкой с параллельного курса Курсов – с режиссершей (будущей) детского кино или документалисткой, сейчас уже стерлось. Эффектная провинциалка, она была дочкой какой-то сановной шишки, элегантно одевалась, но лицо подвело – она переболела оспой или ветрянкой, тон и пудра скрадывали эту фактуру, но мне она нравилась такой, какой была. Я все время хотел взять платок и вытереть ее лицо, а потом поцеловать. Виной тому были синие глаза, полные самой забубённой страсти, неги, даже, я бы сказал, – блядовитости. Святой, добавлю, блядовитости.
Она сидела в тот день явления меня народу в нижнем кафе и пила на равных водку.
Валька ссыпалась сверху и орлицей пикировала на мою собеседницу.
– Это как называется! – звенел ее оскорбленный голос. – Хочешь, я скажу, как это называется?
– Уймись, Валентина! – я едва сдерживал смех, моя визави его не сдержала и весело закатилась.
На глазах Вальки сверкнули крупные, почти хрустальные подвески слез. Она плюхнулась на свободный стул и дала им волю.
Мы тогда слегка поссорились. Потом на вешалке, которую спустя рукава охранял хромой пенсионер, пропали дорогие вещи: итальянская дубленка девицы-документалистки, той самой, и моя роскошная шапка из колонка, купленная у промысловиков в Томске, во время моих гастролей там с престижной группой юмористов. Я какое-то время подвизался на этом поприще записных смельчаков-ежей, предлагающих присесть на них робкую власть.
Ни мне, ни богатой и красивой, несмотря на оспины, курсистке не было жалко вещей. Она была богата, я – бесшабашен. Шапки вообще плохо приживались на моей голове, особенно породистые. Предыдущую, «цековскую», привезенную из Вятки – тогда Кирова – я пропил. Огорчилась всерьез одна Валентина. Она рыдала надо мной так, словно мне отрвали вместе с шапкой голову. На невозмутимую девицу, которая слегка пострадала от ветрянки, она смотрела с плохо скрытым презрением пчеловода, озирающего коллегу, не уберегшего пчел от заморозка. «Не зря черти у ней горох на физиономии молотили!» Мы помирились и провели что-то вроде медовой недели. Дома она соврала про курсы повышения квалификации, ее начальник был в отпуске, проверяющие звонки матери повисали в пустоте, а она сама круглосуточно повисала на мне. Мне было стыдно перед женатым другом, который обзавидовался. Печальный Пьеро-неудачник, он как раз и был создан для Мальвин, но женат был на трудолюбивой филологине, которая слегка поддавливала его своей интеллигентностью.
Во время просмотров Валентина по ногам моих сокурсников пробиралась к месту, где я сидел, плюхалась рядом или на колени, если места рядом не было, и громогласно сыпала уменьшительными именами. На нас шушукались, на экране Майкл-Эль Пачино расстреливал доверчивых недругов Крестного отца, Марлона Брандо, или Марлон Брандо занимался непотребством с молоденькой девчонкой высоко над Парижем, чтобы потом шарахнуть в себя опять же из армейского пистолета. Валентина была далеко от Парижа и проблем экзистенциального неуничтожимого одиночества, без которого, вероятно, в Париже не обойтись.
Она родилась под Москвой, в рабочем поселке. Отец то ли бросил их с матерью, то ли погиб. Подозреваю, что он пил и попал под поезд. Не знаю, почему я так решил. Провожая ее до дому, я обращал внимание по дороге на обилие переездов, насыпей, шлагбаумов и переходов, вознесенных над путями. Совсем близко грохотали составы, гундосил диспетчер по громкой связи, ослепительные глазищи лампионов на мачтах ослепляли бегущих по путям, вопреки запретам. Встречно идущие трехглазые чудовища рыскали наощупь в туманной тьме, грохотали стрелками… Иначе он не мог погибнуть.
Мы нашли однажды часы. Кто-то выбросил настенные часы с фарфоровым циферблатом. С маятником в деревянном футляре из ореха. Я испытал их на готовность тикать и болтать маятником – они подчинились и пошли. Обнаружила их первой Валя.
– Они будут твоими, когда мы поселимся вместе, – спокойно и деловито сообщила мне Валентина. Она заметила, как загорелись мои глаза от находки. Я любил всякие такие штуковины, вроде не антик, но старье, не ширпотреб. Да еще отмеряющий удары стальных челюстей вечности механизм.
Я смолчал тогда. Где-то висят эти часы сегодня? От чьего века откусывают тонкие ломтики жизни,