Аминь! Или «Мео хоа», как рекут в Гуаньдуне.
10:10 A.M
Поцелуй в губы
У меня перестал стоять сразу после Мюнхенской речи Путина.
Я понимаю, что это простое совпадение, но от этого мне не легче. Просто как-то надо было закрепить на оси времен такое чувствительное для меня событие. В ту ночь, после ночного выпуска новостей, мы с Кармен добили бутылку какой-то дряни, купленной за «Текилу», и пошли в койку.
Кармен была казашка. Нет, кажется, таджичка. А, может быть, каракалпачка. После развала Сы-Ны-Гы в Москву посыпались, как грачи, – не знаю, что там еще летает в туманной дали голубой, – тети разных народов. Те, которых срок не достиг еще полтинника, и те, которые дотянули до тринадцати, пошли в панельный бизнес: на стройки капитализма и на Ленинградское шоссе.
Один мой приятель высказал такую мысль: мы всегда мечтаем о «первовтыке» притивоположному полу, но еще сильней нас манит воткнуть противоположному расовому типу. Я с ним согласен. Идеально – воткнуть негритянке.
Своих баб я старался снимать не на панели, а где-нибудь там, где тусуются телки чуть чище и чуть дороже. А еще – где есть знакомый бармен, какой-нибудь Гриша из общаги на крови будущих химиков. Сам я бывший химик. Общаги – хорошие резервуары этого продукта – доступных заблудших овечек, тоговцев дурью и сводников всех цветов кожи, сводящих с разноцветным же контингентом. Взять хоть общагу Университета Дружбы разных народов на Комсомольском проспекте, хоть общагу-интернационал на Дмитровском. В клубы я не особенно вхож по причине «баблless». По новым меркам я – дискаунтер, лузер, маргинал с рудиментами сентиментов. Сказались заторможенность поколения «эхеад» – антоним «некстам» – и замедленное развитие в ногу с догорбачевской эпохой. Наш паровоз полетел вперед, только когда на место машиниста пересел с танка Четырехпалый. Перестройка свелась к переводу стрелок – «Перестрел- ка», так ее надо называть по сути.
У меня, точнее, подо мной, уже побывала и молдаванка, и хохлушка, и почти японка – пожилая бурятка. «Япона мать», как я ее называл за глаза. Была и китаянка, ее звали Оля. Это еще до «Перестрелки». Оля – первая моя уютная любовь с нежностями, невнятной койкой, долгими курениями в постели под хмурое утро с забытой погаснуть лампой, иконой в углу, с замоскворецким двориком в Голиковском переулке. Чистая Йоко Оно, тогда еще неизвестная. Одним словом – чистая… Последняя из Удэге. Я, видать, обречен на самоубийство влюбленных на Острове Небесных сетей… Мечусь между тенетами, падаю в ямы и снова мечусь. Вернее, метался до того тоже хмурого утра.
Хотению не прикажешь. «Пьяная баба себе не хозяйка», – говорит моя сводная сестренка, если перевести ее на приличный язык, а она – топ-менеджер совместной с америкосами химической фирмы, ей можно верить. Чистюля, которая ляжет скорее под танк, чем под первого встречного. Я теперь могу ей сказать, что с мужским «началом» (или «концом»!?) дело обстоит так же, только еще хуже: он и в первую же норку под банкой норовит, и выходит из подчинения по малейшей прихоти судьбы, а не только от передозы водяры.
В ту ночь, когда мой «член Думы про казака Галоту и девчину Либидоту» забастовал внутри спящей каракалпачки, – моя Косоглазка – так я ее называл в глаза и за глаза – вдруг просыпается подо мной и заявляет: «Эй! Бобик сдох?» Я и сам понял, что сдох и отнес эту смерть к паленой текиле. Свалился на бок и закрыл глаза. Конечно, обломы случались и раньше. Перепил. Пялил частенько со слепу не столько противоположный пол, сколько противоположный эстетическим воззрениям моего хера тип. Но и там дело обычно поправляли мы вдвоем, чисто из принципа – чего было в противном случае заводить канитель? Камасутра тут не при чем. Фарцовщики говорили еще – «самострок».
Но в тот раз, «после Мюнхена», новый Чемберлен сгубил мой член, привез моему стойкому оловянному солдатику мир, «покой» по-польски.
Итак, я обнаруживаю индифферентность оного члена Президиума Цэ-Ка по производству дефицитного белка после бестактной реплики про бобика, который сдох.
Я делаю то, что делает любой осел мужского пола, – закуриваю. Косоглазка уже в ванной, время – деньги, деловито играет на ксилофоне типа струйный принтер, а я так просто не хочу даже отдавать себе отчет в том, что меня постигло. Так постигло, что настигло. Вроде рано? Полтинничек с небольшим хвостиком. Моя покойная жена так называла и меня и мой детородный орган: «Ты не полежишь со мной сегодня, Хвостик?»
Косоглазка вышла и посмотрела на меня, как ребенок на бородавочника: вроде, зверь похож на всех чертей, но – таких не бывает! Не должно быть! Мы как-то с одной маникухой (моделью по-нынешнему), залетев в Зоопарк, смотрели, как в чемодан позорной морды страшилы в бородавках и с кабаньими клыками, ростом с банкентку, служительница закидывает белых мышей из ведра с порезанной свеклой – белое на темно-багровом – а тот перетирает все вместе, как малиновый пиджак – базар в сериале. Вот я – тот бородавочник. Манекеншица тогда зачем-то женила меня на себе. Однажды, среди ночи, она изумила меня тирадой: «Эй, никак я лублу тебя? Ну и ну!» И опять заснула. Приснилось ей что? До сих пор не знаю, что она имела в виду, потому что вскорости кинула она меня тогда по всем пунктам и отчалила в Париж с забугорным коммивояжером, по-новому дистрибьютером французской медтехники. А я все ломаю голову над вопросом, есть ли она? «Лубовь»? Или она осталась на перроне с синеньким скромным платочком?
Итак, каракалпачка пуляет в меня:
– Эй! Бобик сдох?
– Вижу, – говорю я Косоглазке, – и слышу – не слепой.
– Сочувствую, – говорит, – от всего сердца!
Тут у нас хватило сил хохотнуть. Потом я пытаюсь острить:
– И вам спасибо, от всего… херца. У тебя мелочь есть?
– я лезу в бумажник.
– Так сговорено – с тебя мелочь и есть. Семитка! – говорит она.
– Базар был про полтинник – раз. Могла бы скинуть – два. В третьих у меня стольник.
– Мне скидок никто не делает. Разве по фейсам. Давай твоего Франклина. Суслик! – и она опять прыснула.
– Нашел разменный пункт… они не фальшивые? – она помахала соткой над торшером. – Не, че-ссно, я ть-бя п-ниммаю. – Она все-таки зевнула в тыльную сторону ладони, сунула бумажку цвета сыра с плесенью в торбу и протянула мне майн рест-сдачу – три бумаги цвета старой-престарой трешки. Старше ее самой.
Я повел ее к двери, заметив на ходу, что она здорово смахивает на мою сестренку. Этого сходства мне раньше было выше крыши для стоя. Не захотелось ее отпускать – потом иди ищи такую же! Скуластая, смуглая, хорошая улыбка и хорошие зубы! Свои! А зад – я еще потрогал – крутой, нежный. Сам так и просится в руки.
– Эй, вы там, наверху! – огрызнулась она. – Ты не в метро, дядя!
Она не могла меня задеть больнее. Я захлопнул с силой за ней дверь. Она попала в болевую точку.
После смерти жены я долго не мог иметь дело с бабцом. С конкретным кадром. И, соотвественно, не имел. Тот проклятый вопрос решал: любила меня покойная или… ее все-таки не существует – жены, понятно, не существует – а любви? «Ты со мной не полежишь, Хвостик?» А кое-какие эпизоды вбрасывают свои контрдоводы: почему дверь тогда не открыли в ванную? Что означало – «пошли к тебе, пока он дрыхнет», – сказанные одному ходоку надо мной, прикинувшимся спящим? Но к телкам долго не мог подойти