В публичной библиотеке он находит под номером А823.914 целую полку книг Элизабет Костелло: «Огненная топка», «Дом на Экклс-стрит» (тут несколько экземпляров этого романа, и у всех зачитанный вид), «К дружественным островам», «Танго с мистером Дунбаром», «Корни времени», «Хорошие манеры». Имеется также томик в простом темно-синем переплете под названием «Негасимое пламя: замысел и композиция в романах Элизабет Костелло». Он листает указатель. Нигде не упоминается ни Марианна, ни Марияна; нет в списке и «слепоты».
Он просматривает «Дом на Экклс-стрит». Леопольд Блум, Хью Бойлен, Мэрион Блум [15]. Что с ней такое? Неужели она не может придумать свои собственные персонажи?
Он ставит книгу на место и, взяв «Огненную топку», читает наугад: «Он катает пластилин между ладонями, пока тот не становится мягким и податливым, затем лепит маленькие фигурки животных: птицы, жабы, кошки, собаки с торчащими вверх ушами. Он расставляет эти фигурки полукругом на столешнице, закидывает им головы, как будто они воют на луну, или лают, или квакают.
Это старый пластилин, который положили ему в чулок на последнее Рождество. Пластилиновые брусочки, красные, как кирпич, зеленые, как листва, синие, как небо, теперь смешались друг с другом и стали тусклого бордового цвета. Почему, думает он, почему яркое становится тусклым, а тусклое никогда не становится ярким? Что нужно для того, чтобы бордовый исчез, а красный, синий и зеленый снова появились, как цыплята из скорлупы?»
Почему, почему? Почему она ставит вопрос и не дает ответа? Ответ простой: красный, синий и зеленый никогда не вернутся из-за энтропии, которая необратима и непреложна и которая правит миром. Даже литератор обязан это знать, даже леди-романистка. От многообразия – к единообразию, но никогда – обратно. От веселого цыпленка – к старой курице, которая лежит в пыли, дохлая.
Он перескакивает в середину книги: «Она не могла оставаться с человеком, который все время был усталым. Ей и без того было довольно трудно справиться даже с собственной усталостью. Стоило ей вытянуться рядом с ним в ставшей такой привычной постели, как она чувствовала: его усталость сочится из него и омывает ее вялым потоком без цвета и запаха. Ей нужно бежать! Сейчас же!»
Мэрион, а не Марианна. Пока что никаких слепых, никаких безногих. Он захлопывает «Огненную топку». Он больше не собирается подвергаться воздействию инертного газа без цвета и запаха, который испускают страницы этой книги, – газа, наводящего тоску. Каким же чудом Элизабет Костелло удалось стать популярным автором – если она действительно популярна?
На суперобложке фотография: Элизабет Костелло, только помоложе, в ветровке, загорелая, стоит на фоне чего-то, похожего на снасти яхты; она щурится от солнца. Морячка? Есть ли такое слово, или морячка – это русалка, точно так же, как морской конек, cheval marin [16], – рыба? Костелло здесь не то чтобы красивая, но, вероятно, в среднем возрасте она выглядела лучше, нежели в молодости. И все равно она не слишком-то привлекательна. Не в его вкусе. Быть может, не во вкусе любого другого мужчины.
В «Современных авторах», в справочном отделе библиотеки, приводится ее краткая биография, там же помещена та самая, «морская», фотография. Родилась в Мельбурне, Австралия, в 1928 году, долгое время жила в Европе. Первая книга вышла в 1957 году. Список наград, премий. Библиография, но без краткого изложения сюжетов. Дважды была замужем. Имеет сына и дочь.
Семьдесят два! Такая старая! Что же это она спит на скамейках в парке? Начал ли ее ум сдавать? Она рехнулась? Может быть, это всё объясняет? Следует ли отыскать сына или дочь? Может быть, это его долг? Пожалуйста, немедленно приезжайте. Ваша мать поселилась у меня, совершенно незнакомого человека, и отказывается покинуть мой дом. Я дошел до ручки. Заберите ее, посадите в сумасшедший дом, делайте что угодно, но только освободите меня.
Он возвращается в свою квартиру. Костелло там нет, но на кофейном столике лежит ее записная книжка. Вполне возможно, что она оставила ее намеренно. Если он туда заглянет, это будет еще одной ее победой. И все же.
Она пишет черными чернилами, жирно, крупным почерком, на строчке помещается мало слов. Он листает книжку, добираясь до последних записей. «Темно, темно, темно, – читает он. – Все они уходят в темноту, в пустые межлунные пространства».
Он листает назад.
«Причитая над телом, – читает он, – она раскачивается взад и вперед у постели, прикрыв руками уши, широко открыв глаза, не мигая, словно боится пропустить момент, когда, подобно выбросу газа, душа покинет тело и поднимется, минуя один за другим воздушные слои, в стратосферу и выше. За окном, как обычно, солнечный свет, птичье пение. Она заточена в ритме собственного горя, как бегун на длинные дистанции. Марафон горя. Если никто не придет, чтобы уговорить ее отойти, она будет продолжать вот так целый день. Однако она ни разу не дотронулась до него («него», его тела). Почему же? От ужаса перед холодной плотью? Или, может быть, в хаосе горя она скрепилась, чтобы не пытаться вернуть его назад. Она попрощалась, и с прощанием покончено. До свидания. Бог с тобой». И затем, через страницу: «Темно, темно, темно…»
Если он перелистает назад еще несколько страниц, то, несомненно, прояснится, кто эта скорбящая женщина, кто покойник. Но бесенок любопытства, кажется, покинул его. Он не уверен, что ему хочется узнать больше. Что-то непристойное есть в этой писанине – жирные чернила, небрежно расплывающиеся на линейках; что-то нечестивое, вызывающее, обнажающее то, что чуждо дневному свету.
Такова ли вся записная книжка-вызов, оскорбление приличий? Он осторожно листает ее с самого начала. Ему никак не связать записи друг с другом. Она пишет так, будто торопится зафиксировать подслушанную историю, сжимая повествование, укорачивая диалоги, нетерпеливо перескакивая с одной сцены на другую. Но вдруг он натыкается на фразу: «Одна нога синяя, другая красная». Люба? Это может быть только Люба. «Арлекин, Арлекин, безумно раскрашенный. В Германии пестрые коровы безумны, они бешеные. А маленькая собачка смеется. Ввести собаку, маленькую собачонку, которая виляет хвостом перед всеми без исключения, горя желанием угодить? Реакция ПР: „Может быть, я и похож на собаку, но, конечно же, не до такой степени!' Собачонка и Джефф».
Он захлопывает записную книжку. Кажется, у него горят уши. Именно этого он и боялся: она знает всё, абсолютно всё. Черт бы ее побрал! Все время, когда он думал, что сам себе хозяин, он был в клетке, как крыса, которая мечется из стороны в сторону, а эта чертовка стояла над ним, наблюдая, слушая, делая записи, фиксируя его успехи.
Или все гораздо хуже, несравненно хуже, настолько хуже, что разум может не выдержать? А что, если это значит переместиться в то место, которое он пока что может называть лишь другая сторона? Не случилось ли с ним это? То, что случается со всеми?
Он очень осторожно усаживается в кресло. Уж если это не великий момент, подобный моменту, когда Коперник сделал свое открытие, то что же это? Быть может, ему сейчас открылась величайшая из всех тайн. Мы и не подозреваем о втором мире, который существует бок о бок с первым. Человек с пыхтением передвигается в первом мире в течение определенного времени; затем появляется ангел смерти в виде Уэйна Блайта или кого-нибудь в том же роде. На мгновение, на вечность время останавливается; человек проваливается в темную дыру. Потом – раз-два! – человек попадает во второй мир, идентичный первому, где возобновляется время и продолжается действие: полет в воздухе наподобие кошки, толпа зевак, карета «скорой помощи», больница, доктор Ханзен и так далее, – но теперь вдобавок у человека на шее Элизабет Костелло или кто-нибудь вроде нее.
Ничего себе скачок: от слова С-О-Б-А-К-А в записной книжке – к жизни после смерти. Дикое предположение. Возможно, он заблуждается. Даже скорее всего он заблуждается. Но прав он или нет, истина или заблуждение то, что он с величайшим сомнением называет другой стороной, первый эпитет, который приходит ему в голову (напечатанный буква за буквой под веками его глаз на небесной пишущей машинке), – это ничтожный. Если смерть оказывается всего лишь фокусом, который с таким же успехом мог быть фокусом со словами, если смерть не более чем икота, прерывающая время, после чего жизнь продолжается как ни в чем не бывало, – тогда к чему вся эта суматоха? Разрешено ли отказаться от этого – отказаться от этого бессмертия, этой ничтожной судьбы? Я хочу, чтобы мне вернули мою прежнюю жизнь – ту, которая оборвалась на Мэгилл-роуд.
Он вымотан, голова идет кругом, ему стоит лишь закрыть глаза, и он тут же провалится в сон. Но он