волосы, которые на ощупь представляются ему темными, как и ее кожа; потом что-то твердое – сережка. На ней очки – возможно, те самые темные очки, которые были на ней в лифте.
– Вас зовут Марианна, как сказала мне миссис Костелло.
– Марианна.
Он произносит Марианна, она произносит Марианна, но это не одно и то же имя. Его Марианна все еще окрашена Марияной: она тяжелее, чем у нее, тверже. О ее Марианне он может сказать лишь, что она жидкая, серебряная – но не такая быстрая, как ртуть, скорее как струящаяся вода, ручей. Значит, вот что такое быть слепым: взвешивать на руке каждое слово, каждый звук, искать эквиваленты, которые слишком походят на плохую поэзию.
– Это не от французского Marianne?
– Нет.
Нет. Не от французского. А жаль. Франция могла бы быть чем-то общим, как одеяло, которым можно прикрыться вдвоем.
Паста из муки и воды удивительно хорошо делает свое дело. Хотя его зрачки, должно быть, расширены до предела, он пребывает в царстве кромешной тьмы. Откуда Костелло почерпнула эту идею? Из книги? Рецепт, дошедший из древности?
Пальцами, зарывшимися в ее волнистые волосы, он притягивает ее к себе, и она придвигается. Ее лицо прижимается к его лицу, и темные очки тоже, но ее кулачки подняты, и они не дают ее груди прикоснуться к нему.
– Спасибо за то, что пришли, – говорит он. – Миссис Костелло упомянула ваши нынешние проблемы. Мне жаль.
Она ничего не отвечает. Он чувствует, как по ней пробегает легкая дрожь.
– Совсем не обязательно, – продолжает он, хотя сам не знает, что говорить дальше. Что совсем не обязательно? Не обязательно что-то делать с тем, что они мужчина и женщина? Не обязательно предаваться (согласно терминологии Костелло) похоти? Но между ними, мужчиной и женщиной, с одной стороны, и утолением похоти, с другой стороны, зияет пропасть. – Совсем не обязательно, – начинает он снова, – чтобы мы придерживались какого-то сценария. Нет необходимости делать то, что нам не хочется. Мы свободны.
Она все еще дрожит, дрожит, как птичка.
– Идите ко мне, – говорит он, и она послушно придвигается.
Должно быть, ей трудно. Он должен ей помочь, они влипли в это вместе.
Цепочка из ягод и пузырьков у ее ворота оказывается чисто декоративной. Платье легко расстегивается на спине с помощью молнии до талии. Пальцы у него медлительные и неуклюжие. Если бы она согласилась еще немного посидеть у него на руке, его пальцы согрелись бы. Животное тепло. Что касается бюстгальтера, то он очень жесткий; ему представляется, что именно такое должны были носить кармелитки. Большие груди, большой зад, но в остальном стройная. Марианна. Которая пришла сюда, как говорит Костелло, не из сострадания к нему, а ради себя. Потому что у нее жажда, которую не утолить. У нее опустошенное лицо, и его предупредили, чтобы он не смотрел, даже не дотрагивался до ее лица, потому что от этого он превратится в лед.
– Я предлагаю, чтобы мы не говорили слишком много, – говорит он. – Тем не менее есть одно обстоятельство, которое мне следует упомянуть из практических соображений. С момента моего несчастного случая у меня не было опыта в подобного рода делах. Мне может понадобиться небольшая помощь.
– Я это знаю. Мне сказала миссис Костелло.
– Миссис Костелло знает не всё. Она не может знать того, чего не знаю я.
– Да.
Да? Что значит это «да»?
Он сильно сомневается, что когда-либо фотографировал эту женщину одну. Если бы это было так, он бы ее не забыл. Возможно, она снималась в группе в те дни, когда он посещал школы, делая групповые фотографии, такое может быть; но только не одна. Его представление о ней связано лишь с их мимолетной встречей в лифте, а также с тем, что говорят сейчас его пальцы. Для нее он, наверное, являет собой беспорядочную смесь данных, поступивших от органов чувств: холод его рук, грубость его кожи, резкий голос и запах, вероятно неприятный для ее сверхчувствительных ноздрей. Достаточно ли для нее этого, чтобы сконструировать облик мужчины? Готова ли она отдаться этому образу? Почему она согласилась прийти вот так, в полном неведении? Не похоже ли это на примитивный биологический эксперимент – все равно что свести вместе разные виды и посмотреть, будут ли они совокупляться – лиса и кит, сверчок и мартышка?
– Ваши деньги, – говорит он. – Я кладу их на этот столик, в конверте. Четыреста пятьдесят долларов. Это приемлемо?
Он чувствует, что она кивает.
Проходит минута. Больше ничего не происходит. Чего ждут одноногий мужчина и наполовину раздетая женщина? Щелчка затвора фотообъектива? Австралийская готика. Матильда и ее парень, износившиеся от того, что всю жизнь кружатся в вальсе, у которых всё отлетают и отлетают кусочки тела, в последний раз позируют перед фотографом.
Женщина не перестает дрожать. Вообще-то он готов поклясться, что она заразила и его: рука слегка подрагивает. Это можно было бы отнести за счет возраста, но нет, это другое – страх или ожидание (что именно?).
Если они продолжат заниматься тем, за что ей уплачено, то она должна справиться со своим смущением и перейти к следующему шагу. Ее предупредили о его больной ноге, о ненадежности «ходовой части» в целом. Поскольку ему будет затруднительно взобраться на женщину, предпочтительнее, чтобы она села на него верхом. А пока она будет это осуществлять, ему нужно будет разбираться со своими проблемами – проблемами совсем иного рода. Быть может, у слепых развивается свое собственное восприятие красоты, основанное на осязании. Однако он пока что лишь на ощупь движется в царстве невидимого. Красоту, которую не видишь, ему пока что трудно себе помыслить. Эпизод в лифте, когда его внимание разделилось между старухой и ею, оставил в памяти лишь смутные очертания. Когда он пытается к широкополой шляпе, темным очкам, контуру лица, которое она отвернула, добавить тяжелые груди и неестественно мягкие ягодицы, похожие на воздушные шары, наполненные жидкостью, у него не выходит единой картины. Может ли он вообще быть уверен, что все это принадлежит одной и той же женщине?
Он делает попытку мягко притянуть женщину к себе. Она не сопротивляется, но отворачивает лицо- либо потому, что не хочет подставлять свои губы, либо потому, что не желает дать ему возможность снять с нее очки и исследовать, что за ними. Ведь известно, что люди очень брезгливы, когда дело касается увечья.
Как давно она потеряла зрение? Удобно ли спросить об этом? И удобно ли затем перейти к следующему вопросу: любили ли ее с тех пор, как это случилось? И не научил ли ее этот опыт, что ее глаза в их нынешнем виде убивают в мужчине желание?
Эрос. Отчего при виде красоты пробуждается эрос? Почему при виде уродства желание угасает? Быть может, общение с красотой возвышает нас, делает лучшее? Или мы совершенствуемся, обнимая изувеченное, уродливое, отталкивающее? Какие вопросы! Не для того ли эта Костелло свела их вместе: не ради вульгарной комедии, в которой мужчина и женщина с отсутствующими частями тела изо всех сил стараются совокупиться, – нет, для того, чтобы, когда с сексом покончено, они могли бы заняться философией и, лежа в объятиях друг друга, рассуждать о красоте, любви и добре?
Но так или иначе, среди всего этого – волнений, смущения, колебаний, философствования, не говоря уж о его попытке развязать галстук, который начал его душить (какого черта он надел галстук?!), – каким-то образом, неуклюже, но не так неуклюже, как могло бы быть, робко, но не так робко, чтобы парализовать, им удается приступить к этому – к физическому акту, на который они волей-неволей согласились, к акту, который хотя и не является половым актом в общепринятом смысле, все же им является и который, невзирая на ампутированную ногу с одной стороны и удаленный глаз с другой стороны, происходит довольно быстро от начала до середины и до конца; так сказать, во всех своих естественных частях.
Что особенно обеспокоило его в рассказе Костелло о Марианне, так это то, что она сказала о голоде или жажде, которые снедают ее тело. Ему никогда не нравились неумеренность, нескромность, дикие