туда, стать теми людьми, вселиться в них, наполнить их своим призраком. Вопрос только в том, хватит ли ему воображения, чтобы стать женщиной.
В уединении своей комнаты он пишет дочери письмо:
«Дорогая Люси, со всей любовью, какая есть в мире, я должен сказать тебе следующее. Ты стоишь на пороге опасной ошибки. Ты хочешь унизиться перед историей. Но путь, на который ты ступила, неверен. Он лишит тебя какой бы то ни было чести; ты не сможешь жить в мире с собой. Умоляю, прислушайся к тому, что я говорю. Твой отец».
Час спустя под его дверь подсовывается конверт с письмом. «Дорогой Дэвид, ты меня так и не услышал. Я не тот человек, которого ты знаешь. Я человек конченый и не знаю пока, что способно вернуть меня к жизни. Знаю только, что уехать отсюда я не могу.
Ты этого не понимаешь, а я не вижу, что еще можно сделать, чтобы заставить тебя понять. Все выглядит так, словно ты нарочно забился в угол, в который не заглядывает солнце. Ты кажешься мне одной из трех обезьян, той, что прижала лапы к глазам.
Да, путь, на который я ступила, возможно, неверен. Но если я теперь покину ферму, я уеду отсюда потерпевшей поражение и буду чувствовать вкус поражения всю жизнь.
Я не могу навек остаться ребенком. И ты не можешь вовек оставаться отцом. Я знаю, ты желаешь мне добра, но ты — не тот наставник, который мне нужен, во всяком случае сейчас. Твоя Люси».
Вот и вся их переписка — и вот каково последнее слово Люси.
На сегодня с убийством собак покончено, черные мешки грудой свалены у двери, в каждом сокрыты душа и тело. Он и Бев Шоу лежат обнявшись на полу хирургической. Через полчаса Бев предстоит вернуться к ее Биллу, а ему — начать погрузку мешков.
— Ты никогда не рассказывал мне о твоей первой жене, — говорит Бев. — Да и Люси ничего о ней не говорит.
— Мать Люси была голландкой. Уж это-то она, наверное, тебе говорила. Эвелина. Эви. После развода она уехала в Голландию. Потом снова вышла замуж. Люси не ужилась с приемным отцом. И попросила, чтобы ее отправили в Южную Африку.
— То есть выбрала тебя.
— В каком-то смысле. Ну и кроме того — определенную среду обитания, определенные горизонты. А теперь я пытаюсь заставить ее вернуться назад, хотя бы на время. У нее есть в Голландии семья, есть друзья. Голландия, быть может, и не лучшая для жизни страна, но она, по крайности, не награждает человека ночными кошмарами.
— И?
Он пожимает плечами.
— Люси сейчас не склонна следовать моим советам. Говорит, что я не тот наставник, какой ей нужен.
— Но ты ведь преподавал в университете.
— Это не более чем случайность. Преподавание никогда не было моим призванием. И уж определенно я не испытывал потребности учить кого бы то ни было жить. Я из тех, кого принято называть учеными. Писал книги о давно умерших людях. Вот к этому душа у меня лежала. А преподавал я единственно ради заработка.
Она ждет большего, но у него нет настроения продолжать.
Солнце заходит, становится холодно. Сегодня они не совокуплялись; в сущности, они перестали прикидываться, что встречаются ради этого.
В голове у него — Байрон, одиноко стоящий на сцене, набирающий воздуха в грудь, чтобы запеть. Ему предстоит вот-вот отправиться в Грецию. В тридцать пять лет он начал понимать, что жизнь бесценна.
«Sunt lacrimae rerum, et mentem mortalia tangunt»[41], — такими будут слова Байрона, теперь он в этом уверен. Что касается музыки, она маячит где-то вдали, но близко пока не подходит.
— Тебе не о чем тревожиться, — говорит Беев Шоу. Голова Бев прижата к его груди; вероятно, она слышит, как бьется его сердце, в такт биениям коего шествует гекзаметр. — Мы с Биллом присмотрим за ней. Станем почаще ездить на ферму. Ну и Петрас. Петрас не будет спускать с нее глаз.
— Петрас с его отеческой заботливостью?
— Да.
— Люси говорит, что я не могу вовек оставаться отцом. А я и представить себе не способен в этой жизни, что я не отец Люси.
Бев зарывается пальцами в щетку его волос.
— Все будет хорошо, — шепчет она. — Вот увидишь.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Дом воздвигли при общей застройке этих мест, и лет пятнадцать-двадцать назад, тогда еще новый, он выглядел довольно уныло, но с тех пор поросшие травой дорожки, деревья и ползучие растения, раскинувшие побеги по бетонным стенам, значительно улучшили его облик. У номера восемь по Растхолм- кресент расписная садовая калитка с переговорным устройством.
Он нажимает кнопку. Юный голос произносит:
— Алло?
— Я ищу мистера Исаакса. Моя фамилия Лури.
— Он еще не вернулся.
— Когда вы его ожидаете?
— Минутку.
Жужжание, щелчок замка, он толкает, открывая, калитку. Дорожка ведет к передней двери, у которой стоит, поджидая его, тоненькая девушка. На ней школьная форма: темно-синяя блуза, белые гольфы, рубашка с открытым воротом. У нее глаза Мелани, широкие скулы Мелани, темные волосы Мелани; если она чем-то и отличается от сестры, то большей красотой. Младшая сестра Мелани, о которой он уже слышал, вот только имени никак припомнить не может.
— Добрый день. Когда вернется отец?
— Занятия в школе кончаются в три, но он обычно задерживается. Да все в порядке, вы заходите.
Девушка, удерживая дверь открытой, вжимается в стену, когда он проходит мимо. Она жует хлеб, изящно держа ломоть двумя пальцами. Крошки на верхней губе. Его подмывает протянуть руку, стряхнуть их, и в тот же миг горячей волной накатывает воспоминание о ее сестре. «Господи, спаси и сохрани, — думает он, — что я здесь делаю?»
— Хотите, присядьте.
Он садится. Мерцает мебель, в комнате царит почти гнетущий порядок.
— Как ваше имя? — спрашивает он.
— Дезире.
Дезире, теперь он вспомнил. Сначала родилась Мелани, темная, потом Дезире, желанная. Наградить ребенка таким именем — значит как пить дать ввести богов в искушение!
— Меня зовут Дэвид Лури. — Он вглядывается в нее, но никаких признаков узнавания не замечает — Я из Кейптауна.
— У меня сестра в Кейптауне. Она студентка.
Он кивает. Он не говорит: я знаю вашу сестру, хорошо знаю. Но думает: плод с того же древа, вероятно схожий с первым до самых интимных подробностей. Но есть и отличия: по-разному пульсирует кровь, различно выказываются потребности страсти. Обе в одной постели — вот опыт, достойный короля.
Он вздрагивает, смотрит на часы.