страстью, он не переставал прижимать к своей груди сестру, как будто в нем возродились все чувства Макарея.
Он сильно щелкнул пальцами.
Вошли служители.
– Потушите лампы, – приказал он им, – здесь задыхаешься от жары, – и, выпучив глаза, он с нетерпением смотрел, как невольники исполняли его приказание.
Лампы были потушены. Когда наступила темнота и служители вышли из триклиниума, Агриппа проговорил дрожащим от сильного волнения голосом:
– Теперь мы отдохнем.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Песни и горе
ГОРЕ
Потемки были очень кстати для добродушного поэта, чувствовавшего себя сильно возбужденным и почти опьяненным от излишне выпитого им вина, действие которого усилило и утомление, причиненное поэту экзальтированной декламацией стихотворений; поэтому он с большим удовольствием принял приглашение к отдыху, сделанное ему молодым амфитрионом.
Но сильный стук в висках мешал ему восстановить свои силы благодетельным сном. Хотя он свободно растянулся на триклиминации (обеденном ложе), но ему пришлось пролежать долго, прежде чем погрузиться в тот крепкий сон, каким часто засыпает опьяненный человек.
Увлекательные видения сменялись в его разгоряченной голове. Хотя в комнате было темно, и он лежал с закрытыми глазами, но он видел красивых танцовщиц, нарисованных на потолке столовой искусной кистью художника в самых живых и соблазнительных позах; их сменила та изящная девушка, которая являлась на банкет, но должна была тотчас же уйти по приказанию Агриппы; воздушная и полная грации, она, казалось поэту, прижималась к его груди, как бы желая выразить этим свою благодарность за его внимание к ее красоте и за высказанное им сожаление, что ее так скоро удалили из столовой; затем перед ним предстал еще более совершенный образ прелестной жены Луция Эмилия Павла, напоминавший поэту ее мать и те блаженные минуты, какими дарила его незабвенная Коринна. Тут он преодолел свою усталость, открыл глаза и, привстав со своего ложа, посмотрел в сторону Юлии с надеждой разглядеть дорогие ему черты дочери Августа.
В эту минуту ему показалось, что вокруг него не царила та тишина, какая должна была бы быть. Сделав над собой усилие, он стал прислушиваться, и до его слуха долетели тихие, долгие поцелуи и неровное, беспокойное дыхание.
Он приложил свои руки к глазам, как бы желая прогнать начинавший было одолевать его сон, и стал прислушиваться внимательнее прежнего; тут как молнией озарило его ум и в нем мгновенно родилось подозрение, что в его присутствии совершается преступление.
Увы! Это подозрение было основательно…
– Что вы делаете, несчастные? – вскрикнул вдруг поэт вне себя.
Но едва лишь были произнесены эти слова, как двери столовой отворились и на их пороге показался невольник, державший в руке факел, осветивший всю комнату, и поэт увидел сцену, делавшую излишним всякий ответ со стороны Агриппы и Юлии на вопрос, предложенный им, Овидием.
Юлия находилась в объятиях Агриппы в том виде, в каком богиня Диана была однажды застигнута Актеоном.
Когда невольник, опустив медленно факел, окинул своим взором беспорядок, царствовавший в триклиниуме и бесстыдную сцену, все трое смогли узнать в нем Процилла.
– Кто звал тебя? – зарычал на него Агриппа, прикрывая второпях одеждой голое тело Юлии.
– Мне показалось, что меня звали, – отвечал скромно невольник, собираясь уйти из триклиниума.
– Зажги лампады и уходи.
Затем настала мертвая тишина, так как никто не хотел открыть рта в присутствии невольника, боясь усилить против себя улику и без того слишком сильную, а развратная внучка Августа, между тем, оставалась под защитой объятий своего нового Макарея.
Когда наши сотрапезники остались одни, Овидий, сжимая в отчаянии руки и тоном, полным того же чувства, прервал молчание, воскликнув:
– Да будут прокляты мои песни, прокляты мои глаза, видевшие позор; мы все погибнем![251]
– Нет еще! – отвечал решительным и злым тоном Агриппа Постум, сопровождая это восклицание соответствующим жестом; вслед за этим он позвал к себе своих слуг.
Явились три невольника.
– Поскорее призвать ко мне Клемента!
– Отчего ты не удалил из Соррента негодяя Процилла, как это я тебе советовала? – спросила у брата Юлия, не скрывавшая своего смущения и страха.
– Я послал его в Помпею к Марку Олконию, прося его удержать у себя эту тварь несколько дней и даже, если надобность укажет, запереть его в ту яму, где содержит он своих провинившихся невольников; но эта тварь, вероятно, вместо того, чтобы отправиться в Помпею, остался в Сорренте, чтобы шпионить за нами.
– Вот каков был дар Ливии! Понял ты теперь его значение? – воскликнула Юлия.
Овидий во время этого разговора оставался безмолвным под тяжестью горя, причиненного ему происшествием, которое он сам неосторожно вызвал своими соблазнительными песнями, которого он был невольным очевидцем и за последствия которого теперь страшился.