мобильник, и свой сайт в Интернете. И новости рок-музыки я узнаю не из МузТВ, а когда в своей студии Юрий Шевчук ставит мне эскиз своей новой песни…. Но кроме этого я знаю нечто большее и могу вам это подарить. Слыша об этом, люди понимают, что Православие — это мир, в котором может жить и современный человек. Этот мир — для них, а не только для бабушек.
— Вы молитесь перед началом Ваших бесед?
— Да, перед входом в аудиторию. При этом я не столько произношу традиционные молитвы по молитвослову, сколько просто говорю: «Господи, Ты знаешь, зачем Ты менясюда привел, помоги мне». И, действительно, я чувствую, что Господь мне помогает. И помогает не потому, что я такой хороший, а просто потому, что это нужно другим людям. И любой священник подтвердит, что очень часто Господь дает силы и слова через священника ради человека, который к нему обращается. И даже невзирая на грехи самого проповедника[1082].
— Скажите, по Вашему личному опыту, кому подобные встречи важнее: Церкви или людям?
— Они необходимы всем. Церкви — для того, чтобы в этом диалоге слышать собеседника и самой в ходе беседы уточнять свое понимание тех или иных проблем. Верующим людям они помогают осознать и защитить свою веру. Неверующим же людям такие встречи помогают противостоять деятельности сект.
— Вы часто говорите о красоте Православия, любовь к которому у Вас очень глубокая и за которое Вы так мужественно стоите. Если все же открыть, за что Вы его любите?
— Я в Церкви не потому, что умные книжки прочитал, а потому, что встретил людей, в которых Православие живо и из которых свет Христов струится. Я православный потому, что есть старцы. Все книжные аргументы в пользу Православия совершенно недостаточны для того, чтобы войти в Православие, принять его, жить им. Я бы ни одного дня не остался в Православии, если бы меня удерживали в нем только какие-то знания: богословские, философские, историко-религиозные. Но, милостью Божией, я встречал Православие в жизни, встречал людей (может быть, не более десяти за все эти двадцать лет жизни в Церкви), с которыми можно было
Старец — это человек, с которым можно молчать. Очень часто, мне кажется, люди этого не понимают, принимая старцев за каких-то оракулов. И едут к старцу для того, чтобы тот подтвердил мнение, которое и так есть у человека, — подтвердил
В старцах есть святая очевидность, в их присутствии умирают вопросы. Поэтому общению с подлинным старцем не может помешать и языковой барьер. Так, в Румынии, когда я еще не знал румынского языка, я познакомился с отцом Клеопой, человеком подобным, наверное, отцу Кириллу (Павлову), а внешне, может быть, даже больше похожим на отца Иоанна (Крестьянкина). Рядом с ним было просто хорошо сидеть. Тишина и мир внутри. Он исповедовал и время от времени выходил к народу, беседовал, отвечал на вопросы. Меня удивило, что тогда, еще в 80-е годы, он говорил против сект. А потом он даже написал специальную книжку против сект.
Первая же моя встреча со старцем была удивительной. Это были очень тяжелые дни в моей жизни, когда я учился в аспирантуре в Институте философии, уже несколько лет мечтая о поступлении в семинарию. Я дерзнул сказать об этом своему духовнику, и тот стал объяснять мне трудность церковного служения, из чего я понял, что он меня не благословляет на это. Жизнь для меня потеряла смысл…
Но однажды после литургии в Лавре один мой друг-семинарист показывает на пожилого человека в светском пиджачке и говорит: «Смотри, у этого старичка глаза прозорливые». Я смотрю: красные, как будто налитые кровью глаза, ничего прозорливого я в них не разглядел, да и что я мог тогда в этом понимать? Но затем, часа через два, возвращаясь в Москву, я увидел этого же старичка в вагоне электрички. С нами ехали подвыпившие ребята, которые стали приставать к старику-паломнику. А он стал отшучиваться:
— Ой, ребятки, да что уж, вы молодые, вам видней, а я уж как-нибудь доживу. Вы меня не трогайте.
Они спрашивают:
— А как зовут-то тебя, дед?
— Да Сережка меня зовут, — отвечает. — Ребятки, вы поспите, ничего, я тут уж доеду…
И действительно, минут через десять они засыпают. И тут вдруг старичок поворачивается ко мне, причем мгновенно происходит перемена лица, и спрашивает:
— А тебя как зовут?
Я говорю:
— Меня Андреем зовут.
Он говорит:
— А ты, Андрюш, не беспокойся, в семинарию ты поступишь.
В разговоре выяснилось, что старичок этот — иеросхимонах Сергий, подвизавшийся в Почаевской лавре, разогнанной еще много лет назад. Я спросил батюшку, давно ли он странничает. Он говорит: «Нет, недавно, 17 лет». А мне самому тогда было лишь 22 года.
Так он и странничал, от храма к храму, от монастырька к монастырьку. И на прощанье он сказал мне: «Не переживай. Я за тебя помолюсь. Наша монашеская молитва крепкая, до Бога доходит». После этого я как на крыльях лечу к себе. Обратился к батюшке с рассказом обо всем этом. И мой духовник сказал: «Да что ты, я просто не понимал, насколько это для тебя серьезно, а так, конечно же, поступай в семинарию, с Богом…».
Одним из критериев, по которому можно определить, истинный это старец или он только мнит себя таковым (или люди его таковым считают), — одним из таких критериев является то, что у подлинного духовника нет заранее заготовленных ответов, нет схем для всех случаев жизни. Я знаю по себе и по своим друзьям, что даже на одни и те же вопросы — и теоретические, и совершенно конкретные — отец Кирилл (Павлов) разным людям говорит разное. И это ни в коем случае не приспособленчество, не какая-то политика, когда в каждой аудитории говорят то, что здесь желают слышать. Это и не психология, не всматривание в человека. Старец всматривается в себя, в свою молитву, и уже оттуда черпает, что надлежит сказать этому человеку на его вопрос. Ответы разным людям потому и бывают разные, что
Теперь вы понимаете, почему так близко мне письмо, написанное отцом Всеволодом Шпиллером Николаю Бердяеву 23 июня 1939 года:
«Не знаю, могу ли сесть за это письмо. Я — во вражеском Вам стане священник очень консервативного духа, богословствуюший, хотя и не публично, а для себя, в шорах такого неинтересного, провинциального школьного направления. И в Ваших писаниях, хотя и есть в них (и даже в той последней статье о Фёдорове) что-то страшно близкое и своё, столько в них чужого и далёкого, из другого стана мысли, из другого стана опыта. И вот всё-таки сажусь за это письмо, потому что захлёбываюсь горечью и тоской и каким-то страшным внутренним негодованием против всего, что этот, мой стан, делает с Вами, да не только с Вами — с жизнью! Вся эта вражда и злоба в разделениях наших уже невыносима, уже совсем невыносима. Уже не только жутко, не только холодно жить во всём этом, а просто нельзя. И то последнее теплое на земле, что еще в каких-то обрывках остаётся с нами и в нас, если рвётся наружу, то и пусть рвётся, куда бы ни рвалось и как бы ни рвалось! Вы не броситесь к нему, как бросился к нему когда-то Розанов, может быть и потому, что его ещё меньше сейчас, чем тогда, и оно стало холоднее в наши страшные дни. Но если бы Вы почувствовали даже и в этом моём к Вам порыве, что всё-таки оно ещё есть и даже здесь, в этом стане, за который так стыдно и больно, может быть, и простить что-нибудь этому стану? Зачем же принадлежать к нему? Одно здесь мог бы сказать на это. Как раз где пишет Розанов о последнем тёплом на земле и как он к нему бросился, пишет и о святых, которые будут победителями мира. Не из-за них ли бросился? К ужасу моему, только в этом стане я и нашёл их. Не говорю, что они только здесь, но что я их нашёл здесь только. И потому-то, куда же идти отсюда, как же можно уйти от них? Этого нигде нет… И пусть рядом с этим — всё другое, от чего сердце рвётся пополам… Что же делать? Но знайте, что рвётся пополам! Пишу Вам чуть не со слезами какой-то совсем неизбывной горечи и печали, и стыда за всё это