— Что таращишься? Помоги до дому его довести, до бабушки…
Пашка отвечает:
— Знаю я ихнюю бабушку! Начнет шуметь, сразу скажет, мы все тут виноватые, а я не виноват ничуть! Это он шмякнулся, Дашка, из-за тебя, ты его и волоки.
Пашка повернулся, исчез, и домой к бабушке я, летун-горемыка, ввалился с помощью Даши.
Ну, а как тут бабушка всполошилась, рассказывать уже и нет смысла. Дело не в этом.
А дело в том, что хотя все остальные дни Масленицы я просидел дома с примочками да с повязками на коленке, но в каждый тот день к нам прибегала Даша. И мы втроем — бабушка, Даша и я — то пили чай, то играли в дурачка старыми, расшлепанными картами. И, может быть, такие теплые, счастливые минуты мои превратились бы и в счастливые навсегда годы, но вот беда: вскоре, по весне, отец-мать Даши свою деревенскую избу заколотили, и увезли Дашу с собою в далекий, предалекий город Мурманск.
ЖАВОРОНОК ЗВЕНИТ!
Как бы ни славно жилось мне в деревне у бабушки, но пирогами да пышками она баловала меня не часто. Самую-то вкусноту у нас во всей деревне пекли только по большим праздникам.
Вот и в то мартовское утро за столом, за завтраком я тоже сидел, хлебал вчерашние щи, разогретые вместе с кашей, и ни о чем сладком не мечтал. Но когда наклонил миску набок, когда стал вычерпывать последние крупинки, бабушка вдруг несет с кухни что-то под полотенцем.
Полотенце она распахнула, а я так и подскочил:
— Уюй!
Передо мной теплая булочка, чудесно похожая на птичку. У нее даже глазки смотрят! Глазки из двух черничинок, сухих, но четких. На румяных боках булочки-птички намечены бороздками крылья, а хвост, хотя и слегка с пригаром, — он тоже на месте.
— Неужель такую, да и съесть?! — радуюсь и волнуюсь я.
Бабушка улыбается:
— Съесть можно. Только не сразу. Она птичка — особая. Она — с предназначением! Сегодня ведь двадцать второе марта…
— Ну так и что?
А то, что и день этот — не простой. Называется — Сороки Святые… Летят нынче на Русь сорок птиц из-за теплых морей, желают пробудить весну поскорей. Впереди всех — жаворонки! А чтобы мимо нас не промчались, надо их по-за деревней на горе караулить, поманить нашей печеной булочкой-пичужкой да скричать песенку-веснянку.
— Я, бабушка, веснянок не знаю.
— Научу… — успокаивает бабушка.
И вот она заводит нараспев, а я вслушиваюсь, подхватываю:
Песенка запоминается легко. Я готов с ней бежать на улицу, да оглядываюсь на окошко и спрашиваю:
— Зачем все-таки весну торопить, когда сегодня и без того капает с крыш?
Бабушка отвечает опять складно:
— С крыш капает, а за нос цапает! Холода-то еще никуда не девались… Исполняй чему научила, беги к ребятишкам на гору. Они там, поди, собрались давным-давно и тоже с птичками.
А с горы за деревней у нас видны теперь все самые дальние-предальние проталины на снежных полях, видны меж полей темные, сырые перелески, только вот не видать солнышка. Небо везде хмурое, серое, оно и вправду дышит холодом.
Но ребят на горе полно. При этом птички-булочки — на живых птах похожие и не очень похожие — в руках у каждого. И каждый шумит: у него наилучшая! Да все ж, когда увидели мою, глазастую, при всей полной ее красоте, то спорить перестали:
— Ладно! С такой птичкой ты первый теплую весну и выкликай!
Выкликать я сразу стал бы, но тут слышу и ребята слышат: кто-то во всю плачет навзрыд. Мы смотрим и видим: по рухлым, по серым от воды сугробам, то и дело падая, пробирается моя соседка Люля.
Так-то ее, конечно, Юлей звали, но по малолетству своему она сама себя переиначила в Люлю; ну и мы, стало быть, — все Люля да Люля…
Вот эта маленькая Люля к нам и бредет. Я, как сосед, сразу к ней. Спрашиваю, что за беда стряслась. Она всхлипывает, варежками-мочужками размазывает слезы по щекам, выговаривает едва-едва:
— Схру-упала… Ой, я ее схру-упала…
— Да кого схрупала-то? Кого?
— Пи-ти-и-чку… Мама испекла, сказала: «Ступай, к этой птичке жаворонки прилетят!» А я шла-шла, от хвостика откусила, да нечаянно всю и схру-у-пала-а… А другой у меня не-ет! И жаворонки к нам не пока- а-ажутся!
В глазах Люли такое несчастье, такое горе, что тут и ребята если и хотели засмеяться, то все ж не засмеялись. Я тоже примолк.
Молчал, молчал, да вдруг и говорю:
— Скидывай, Люля, мокрые варежки! Подставляй, Люля, руки!
И она варежки скидывает, и они повисают у нее на мокрых лямках, и в зяблые ее, маленькие ладони я опускаю свою расчудесную птичку. А чтобы не раскаяться, не отступить, громко распоряжаюсь:
— Повторяй, Люля, за мной каждое словечко!
И тут кричу нараспев те складные слова, которым научила меня бабушка. Ребята подхватывают. Люля нам вторит. Утешенная, она теперь весело зовет жаворонков, машет моим подарком, просит весну поторопиться к нам «на ржаном колосочке, на овсяном снопочке, на пшеничном зё-ёрнышке!»
Принимались мы за песенку не один раз.
И вот, то ли чудом каким, то ли впрямь от старанья нашего, но в той хмурой, холодной, с темными тучами стороне приоткрылось голубым-голубое окошко. Потом — еще голубое окошко. А затем раздольно, широко хлынул солнечный свет. Он хлынул на поля, на перелески; и в этом свете чистом, в этой синеве бескрайней всплыл высоко, подал голос как бы серебряный бубенчик.
— Звенит! Живой жаворонок звенит! — тоже прозвенела, засмеялась Люля.