мирного зверя, набьем желудки волчатиной, и снова двинем к «восьмерке». Идет?
Мужчины пропускают мою колкость мимо ушей, и возвращаются к прерванной трапезе, отогнав трех канюков, уже пристроившихся, было, на нашей добыче. Птицы для вида покаркали, скрежеща острыми зубами, и поднялись в воздух, не рискнув связываться с бегунами. Их счастье — этих мерзких созданий я перебила бы с удовольствием.
— Чудеса какие-то творятся. — задумчиво произнес Толя, пережевывая свежее мясо. — То белки, то Серега… Я в Бога верил всегда, но еще ни разу он не откликался на мои молитвы. Да и ни на чьи вообще, насколько я знаю. А тут…
— Что, Толик, — усмехаюсь я, понемногу возвращаясь в свое обычное состояние — одевая маску критичной ворчуньи, — Узнал много нового?
— Да… — соглашается он. — Интересно, чудеса закончились, или нет? Как ты думаешь?
— Думаю, что нет. — уже серьезно отвечаю я. — За эти сутки я узнала о Безмолвии в сотни раз больше, чем за всю свою жизнь, и, кажется, узнаю еще много чего.
— Безмолвие существует только пять лет, Ириш. — поправляет меня Марат. — Пять лет, а не всю твою жизнь.
— Безмолвие существовало всегда. — отвечаю я, вспоминая тоску в глазах белого волка, — И только пять лет назад оно стало Черным.
Казалось бы, мы посрамлены. Нас раскидал в разные стороны зверь, гораздо более могучий нежели мы, считавшие себя хозяевами Безмолвия. Но отчего же тогда у меня так тепло на душе как только я вспоминаю глаза белого волка? Толя и Марат несутся на своих снегоходах, сосредоточенно глядя на дорогу, периодически переключая зрение с видимого диапазона, для ближнего наблюдения, на инфракрасный, для дальнего. Я же, словно забыв о том, что мой сын сейчас в руках безумца, еду, подставляя пылающее лицо холодному ветру, и, забыв о том, чтобы глядеть на дорогу перед собой, вглядываюсь в горизонт, перейдя в ИК-диапазон. Я выискиваю взглядом яркий, на фоне холодного снега, рослый силуэт белого волка…
На мгновение мне кажется, что я вижу его, на самой границе видимости, бегущего параллельно нам, и я кричу Толе, указывая на него рукой.
— Толя, ты видишь?!
Он отрицательно качает головой, но все же я различаю силуэт волка, постепенно скрывающийся из виду, растворяющийся в холодной тьме. Вот только почему-то мне кажется, что он не бежит, а летит над Безмолвием, и что его несут два громадных крыла за его спиной… Я встряхиваю головой, и видение пропадает. Должно быть, и впрямь галлюцинация.
— Стой! — громко кричит Марат, и мы с Толей на автопилоте резко сбрасываем ход, от чего я едва не перелетаю через руль снегохода.
В двадцати метрах от нас на снегу лежит человек, и делает тщетные попытки подняться на ноги. Мы бежим к нему. Бежим, постепенно замедляя ход, и останавливаемся совсем, не доходя до него нескольких шагов — слишком жутко то зрелище, которое он сейчас являет собой. И если первой моей мыслью было подбежать и помочь ему подняться, то сейчас я не могу даже заставить себя прикоснуться к этому существу, которое раньше было полным жизни человеком.
Мужчина стоит на корточках, пытаясь подняться. Его беззубый рот приоткрыт, и из него на черный снег тонкой струйкой льется кровавая слизь. Одетые на нем пальто и шапка-ушанка полностью пропитаны кровью и другими выделениями разлагающегося организма… Страшнее всего выглядят руки — должно быть, достаточно долго он полз по земле, цепляясь пальцами за радиоактивный снег. Кожи на кистях рук не осталось совсем — она свисает лохмотьями, готовыми в любой момент отделиться от мяса… Да что там, мясо — даже мышцы рук уже почти полностью разложились, и кое где я отчетливо вижу выступающие кости — единственное, что не подвластно ионизации в человеческом организме.
Лучевая болезнь… Последняя стадия. Здесь уже не то, что не поможешь, здесь даже не облегчишь страдания наркотиками. Сама жизнь уходит из организма, разлагающего самого себя, и нет в мире средств, способных ее удержать.
На ранних стадиях, при малом облучении, ты чувствуешь лишь сухое жжение во рту, да общий подъем тонуса. Затем, при увеличении дозы облучения, начинается легкое недомогание, перерастающее в тошноту. Затем — рвота и понос, в которых с каждой минутой становится все больше и больше крови. Ты чувствуешь, как желудок переваривает поджелудочную железу, заставляя тебя сгибаться пополам от боли, чувствуешь, как по одному выпадают из десен зубы, и как потом сами десна начинают отделяться от костей челюсти… Мышцы отказываются подчиняться приказам пока еще функционирующего мозга, и это не удивительно — они тоже медленно отслаиваются от костей, причиняя страшную боль.
Дольше всех держится сердце, постепенно сбивающееся с ритма, так как его мышцы тоже перестают быть его частью. Организм отторгает собственные органы, перестав считать их своей частью из-за сильной ионизации воды в них… Ну а потом сердце просто расползается на части, и наступает спасительная темнота.
Я прекрасно знаю, как убивает радиация, вот только я впервые со времени первой атаки американцев вижу человека, достигшего последней стадии лучевой болезни. Заблудившийся в Безмолвии человек предпочитал застрелиться, чем ждать конца. Предпочитал быструю смерть, не желая проходить через все семь кругов ада… Этот умереть не захотел.
— Ты из «восьмерки»? — спрашивает Толя, и человек утвердительно качает головой, а затем пытается что-то сказать. В этот момент его вырывает кусками собственных внутренностей, и он надолго заходится в страшном кашле, разбрызгивая вокруг тягучие капли крови, вылетающие изо рта.
— Их было всего трое… — наконец шепчет он, едва ворочая обвисающими губами, покрытыми широкими трещинами. — Сущие дьяволы… Бегуны!
В последнее слово он вкладывает столько ненависти, что я ежусь, словно на морозе, хотя после обильной еды традиционные минус двадцать Безмолвия кажутся мне теплым бризом.
— Они просто вошли через главный вход… Должно быть, охранники впустили их сами. Кто бы мог догадаться, что… — его снова разрывает надсадный кашель, — Что три человека могут перебить все… я ушел… чудом… Выбрался из бункера и побежал к заводу… Хотел предупредить, чтобы вы… отомстили… Не смог… темно… я три года не видел этой темноты… Безмолвие… заблудился…
Его трясло, словно в лихорадке, и он, не удержавшись на подкашивающихся руках и ногах, повалился лицом в снег.
— Помогите его поднять. — говорит Толя, хватая умирающего за рукав пальто. Я хватаюсь за другой, чувствуя, как под моими руками перекатывается что-то жидкое, словно тело аморфа… Мы усаживаем человека на снег, и я брезгливо вытираю руки, перепачканные в холодной кровавой слизи.
— Как тебя зовут? — спрашивает Толя.
— Егор… — шепчет мужчина, и поднимает на нас взгляд. Правого глаза нет совсем — на нас смотрит пустая глазница, сочащаяся кровь. Левый пока на месте, но я не уверена, что Егор все еще может им что-то видеть — из уголков глаза стекает по тонкой струйке крови, а зрачок выглядит остекленевшим и мертвым. Он движется, возможно, выискивая нас взглядом, но это движение выглядит жутко неестественно. Словно зомби, поднявшийся из могилы, пытается сделать первые шаги.
— Ты не знаешь маленького Колю? Колю Печерского? — спрашиваю я, и мое сердце замирает в ожидании ответа. Сейчас я надеюсь, что Коля в руках Мадьяра. Иначе… Страшно подумать! Может быть он тоже сумел бежать, и сейчас Безмолвие пожирает моего сына изнутри. Мадьяр, по крайней мере, не причинит ему вреда… Наверное.
— Знаю…. Бедный мальчик… Его мать — исчадье… Такая же, как эти трое…
— Да. — соглашаюсь я, хотя сердце мое тугим комом спускается к желудку. Нас ненавидят многие, но такой ненависти я еще не встречала. Впрочем, за эти сутки я и так уже навидалась много нового, и теперь не удивлюсь ничему. — Но мальчик — мой друг. Я знала его с пеленок, до того, как мать бросила его. Ты не знаешь, что случилось с ним?
— Нет… — Егор склоняется к земле, и его выворачивает на изнанку потоком крови.
Мы переглядываемся. Картина ясна, и объяснений не требуется. Три бегуна просто вошли в бункер, и, вероятно, перебили всех, кто попытался оказать им сопротивление. Нет, скорее всего, просто всех! Что с моим Колей — неизвестно. Нужно продолжать путь.
— Что делать с ним? — Марат кивает на умирающего.