коллективного, ее мозг был всего лишь ячейкой в сотах, общее имя которым, видимо, семья. Она была лишь одним из органов этого роя, этой семьи, не маткой, конечно, несущей личинки, а рабочей пчелой, с рождения запрограммированной на движение туда-сюда, туда-сюда; она уносила из улья задание, а приносила на своих лапках запах нектара и шепот цветочной пыльцы. Она почти никогда не хмурилась, не злилась, не помню, чтобы она плакала, – воплощенное добро, она была открыта добру мира, и если он ей ничего не отдавал в порядке взаимообмена, то она считала, что еще просто не заслужила, что ее время еще не пришло. Она считала, что все на этом свете, даже ласку мужчины, нужно заслужить. Да, я думаю, что у нее были не все дома. Своего рода паранойя добра, которое мне казалось, чрезмерным, кликушеским.
Люди проходят через страдания и муки, претерпевают зло, делают ошибки, идут на испытания, на самоуничижение, дабы сделать хоть один шажок в области духовной работы над собой, надеясь обрести покой, не скажу – просветление, а моя деревенская из срединной России женушка была просветленной изначально. Это было ей дано, как другим дается поставленный от природы голос или абсолютный слух. Не за какие-то заслуги, а просто так, – по капризу Всевышнего. Не удивительно, что рано или поздно она должна была стать мне живым укором. Ведь я был обыкновенный человек, плохо воспитанный, даже слегка ожесточенный и потерпевший
В фигурке ее не было ничего особенного, – ну, мягкая и потому прилипчивая плоть, как бы намагничивающаяся от твоего желания, отнюдь не тонкая кость, ягодицы могли бы быть и покрепче, груди не идеальной формы – слишком заостренные, лоно тоже не без изъяна – одна малая губка была длиннее другой и несимметрично глядела из щелки между неожиданно пышными для ее комплекции большими губами, создавая впечатление легкой непристойности, утрированности, ну, как на эротических картинках в популярных календарях. Да, все так, и все же Маше в сексе не было равных. Во всяком случае, для меня. Притом, что сексом она занималась не как опытная шлюха, просвещенная гетера или искушенная куртизанка, – нет, секс был одним из способов общения со мной, был нашим диалогом.
Поза наездницы была у нее излюбленной, как у многих маленьких женщин, имеющих дело с крупным партнером, – эта поза давала ей полную свободу, и ее повторяющийся оргазм был скорее детищем ее собственных усилий, нежели моим произведением. Допускаю, что в момент восхождения на очередной пик чувства она не помнила обо мне, – что с того… Я испытывал наслаждение от ее молчаливых содроганий – ведь она все это получала от меня. Она была похожа на старательницу, разыскивающую золотую жилу своим взыскующе раскрытым устьем, на альпинистку, которой вечно не хватало какой-нибудь непокоренной вершины, и, едва передохнув, смахнув с глаз слезы плотского счастья, она принималась восходить на следующую, – их ей нужно было за вечер или ночь нашей любви не меньше пяти.
Странное сладкое чувство испытывал я, встречаясь с ней на улице, чтобы куда-нибудь вместе пойти, или в той же больнице, куда я забегал за ней, – да, сладкое чувство тайны при виде этой маленькой молодой малоприметной женщины, скорее девушки, с гладко убранными назад длинными волосами, открывающими опрокинутый полумесяц чистого лба, с мягкими русскими чертами лица, скорее крестьянского, чем городского, с этим невыветрившимся духом земли, почвы, заливных лугов, речушек и опушек леса, с этой внутренней улыбкой привета всему окружающему, привета и приятия, – при виде этой скромницы и тихони, маленького лугового цветка, простодушной ромашки, которая по ночам превращалась в роскошную орхидею…
Но эта вдохновенная отдача, это самозабвение, эта свобода, этот полет были у нее лишь на одре плотской любви. Это был ее тайный дар – во всем прочем она была вполне заурядна, нечестолюбива и скромна, не имела больших целей, довольствовалась своим социальным статусом, не хотела большего, не считала себя лучше других, а даже наоборот – и заботилась, заботилась, заботилась о ближних.
Думаю, живи Маша в Петербурге, тогда Ленинграде, я бы от нее не ушел. За годы своей семейной московской жизни я так и не привык к Москве. Мне было там тесно, душно, суетно – столичная скорость меня удручала. Москва не давала подумать, помечтать, оглядеться – она непрерывно подталкивала в спину, как нетерпеливый пассажир у выхода из автобуса. Да, она меня хотела вытолкнуть на обочину – так я это понимаю. О беременности Маши я узнал, лишь когда она уже сделала аборт, да и об аборте узнал случайно – проговорилась ее гостившая у нас сестра. Не знаю, хотел ли я тогда, чтобы у нас был ребенок, но то, что Маша, ничего мне не сказав, не поделившись, не посоветовавшись, пошла на такой шаг, во многом определило дальнейшее. Безусловно, у нее были свои причины так решить, на неизбежность аборта была тысяча причин, начиная с той, что мы жили в общаге. Но все же оттого, что она отправила мое отцовство в мусорный бак, что-то непоправимо надломилось во мне, будто как потенциальному отцу она поставила мне диагноз – неполноценный. Но мы еще год после этого прожили вместе. А потом я уехал в Питер.
А потом однажды вернулся. Это был абсолютно неожиданный для меня самого поступок, дурной, спонтанный, продиктованный минутной слабостью. Я сел в поезд и покатил в Москву. Я ехал назад. Я ехал за ней. Я ехал сказать, что без нее не могу, что мы муж и жена, и что мы должны жить вместе, и что у нас все получится, пусть только она будет со мной. Поезд был какой-то левый, дополнительный, и я приехал в Москву только поздно вечером и слегка нервничал, что она уже спит, и мечтал, что лягу с ней и мы будем любить друг друга, мечтал об этом истово, тем более, что у меня уже несколько месяцев не было женщины. А то я вдруг начинал думать, что, у нее, конечно же, опять кто-нибудь ночует из родни, и старался заглушить ненависть, подступающую к горлу. Ведь я ехал за тем, чтобы взять ее с собой в Питер, и для этого мне нужны были веские словесные аргументы, ибо ничем особенным я тогда похвастать не мог – в Питере работы, обеспечивающей жилье, не было, разве что дворником или стрелком в ВОХРе – военизированной охране на складах.
Вечер был душный, летний, цвели липы – этот сладкий запах так и остался в памяти до сих пор. Оба окна в вестибюль общаги были открыты, и я по старой привычке пролез внутрь, миновав вертушку, чтобы не выяснять отношений с дежурным. У меня был ключ. Не знаю, зачем я взял его с собой в Питер – и вот теперь я сжимал его в руке, неслышно взлетая на шестой этаж, не воспользовавшись даже лифтом, чтобы не создавать лишнего шума. Наша комната была в конце коридора, слево. Я подкрался на цыпочках и замер у двери. За ней было тихо – только мое сердце сумасшедше стучало. Я вдруг обратил на это внимание. Чего я так волновался? Почему я был сам не свой? Все во мне кричало от боли. Вот… сейчас… С помощью занавесок у нас был сделан маленький предбанник – там мы держали продукты, там же стоял холодильник, урчавший по ночам, как проходящий внизу по проспекту троллейбус. Когда я тихо открыл дверь – это было первое, что я услышал. Потом я услышал тихое поскрипывание. Я отодвинул занавеску и в свете ночника увидел обнаженную Машину спину, а спустя несколько секунд, когда глаза привыкли к полутьме, и всю ее. Простоволосая, она сидела на ком-то и тихо двигалась туда-сюда, слегка выгибая спину вбок. Она не поднимала ягодиц, а елозила ими по тому, кто был под ней. Его я не видел, только тонкие ноги и узкие ступни. И еще я увидел руки того, кто был под ней, – худые руки, свисавшие к полу…
Я шагнул в комнату и сбросил ее с него. Он не успел крикнуть – я запихнул ему в рот край простыни. Он был совсем молоденький – лет восемнадцать и кого-то мне напоминал.
Затем я, не оборачиваясь, поймал ее правой рукой за волосы, и притянул обратно:
– Это что-то новенькое, – сказал я. – Продолжайте, я посмотрю.
Молча, как сомнабула, она рванулась от меня, но повисла на своих волосах, как на поводке. Я взял ее левой рукой за горло, чтобы не вздумала закричать. Она и не пыталась – ни крикнуть, ни освободиться. И страха в ее глазах не было – лишь унылая покорность.
– Продолжайте, – повторил я, держа ее на весу и удивляясь, что она оказывается такая легкая. Или это я такой сильный. Вот что она потеряла, променяла на какого-то сопляка. Не отпуская захвата, я бросил ее спиной ему на грудь и забрался сверху. Я отпустил ее волосы – хватало и горла, которое я продолжал сжимать, и правой рукой расстегнул ширинку и достал свой член. Он стоял. Он всегда стоял перед ней. Он ее любил даже больше, чем я. Я достал свой член и, просунув колено между ее ног, чтоб она не могла их сомкнуть, рывком вошел в нее. Я видел, как она, жена моя, узнала его, мгновенно покорившись его воле, но он был отдельно от меня, и если он теперь был счастлив, то все во мне разрывалось от дикой непереносимой боли. С каждым толчком, я сжимал ей горло все сильнее. Она не сопротивлялась, не пыталась меня укусить, поцарапать – ее руки болтались как плети. Я кончил быстро – при желании я это умел. И горла ее я так и не отпустил и чем больше я его сжимал, тем судорожней сжимало мой член ее влагалище, будто все ущемленные моими железными пальцами связки и мышцы перекочевали туда, вниз, и нажатием на горло я мог управлять ими. Спустя минуту она умерла. Я перевернул ее лицом к любовнику,