проблемой, – то я должен был «затеряться» до поры между стеллажами, то приходилось влезать с тыльной стороны в окно, которое Людмила оставляла для меня незакрытым. Больше нам не удавалось побыть вместе хотя бы час – чувство постоянной опасности теснило сердце, и постепенно мы привыкли к соитию стремительному, молчаливому, длящемуся минут десять, не более; при этом не однажды в дверь раздавался стук, или за окном возникала рука, дотянувшаяся до стекла, и барабанящие в него пальцы могли свести с ума – неужели это он, капитан Черных? Однако я был готов к неожиданностям, и эти стуки не влияли на мою мужскую силу – они стали частью нашей любовной игры, напрочь связанной с риском и угрозой разоблачения… Может быть, я в них даже нуждался, потому что, оказывается, любил экстрим. А эти занятия на плацу, где наша рота главе с капитаном Черных, грозно рыча, отрабатывала приемы рукопашной схватки, – сюда выходили окна библиотеки, и не раз я узнавал за стеклом силуэт Людмилы… Она следила за двумя своими мужчинами, словно сравнивая их…
Наш роман, пусть даже в такой форме, был почти невероятным для моей довольно суровой армейской действительности. Еще годы спустя мне снились наши тайные скоротечные свидания, даже не они, не Людмила, а этот путь к ней, полный препятствий, эти дуновения тревоги.
Лишь дважды еще нам удалось встретиться у Людмилы дома, когда у меня была увольнительная, а капитан Черных дежурил по части… Поначалу мне было непросто стоять перед ним, смотреть ему в глаза – я готов был к наказанию. Но время шло, никто меня не разоблачал, и наказание откладывалось на неопределенный срок – я даже стал думать, что так оно и будет впредь, что я неуязвим, и Бог на моей стороне… Впрочем, иногда мне все же казалось, что Людмилин муж как-то слишком внимательно смотрит на меня, и что в его суровом, вечно озабоченном командирском взгляде есть нештатная информация обо мне…
Да, Людмила была на шесть лет старше меня, и это сказывалось на наших отношениях. Она была моей любовницей, любимой, возлюбленной, и в тоже время она была моей старшей сестрой и даже матерью, возвращая из сокровищницы нежности недоданную мне ласку. Людмила вообще была ласкушей, – казалось, для нее счастье все перетрогать, перепробовать языком… Я любил ее, любил как мужчина всем, что мне было дано, – я любил ее как мать, как сестру, как прекрасную женщину, отдающуюся мне… Пусть это была плотская любовь, но как это, оказывается, много… Я никогда не спрашивал ее о муже, об их семье, чтоб не задеть невзначай болевую точку ее тайны, ведь я догадывался, что если она сошлась со мной, то не от беспутства и разнузданной чувственности, а оттого, что в ее семье, в отношениях с мужем что-то было не так. Во всяком случае, я был уверен, что они не занимаются любовью, иначе она бы не набрасывалась на меня с такой жадностью, не была бы столь изобретательна и изощрена в минуты нашего торопливого блаженства, которое мы крали тут и там у грубой, почти бесчувственной реальности.
И только однажды в момент беззащитности души, настежь открытой после очистительных судорог оргазма, Людмила вдруг сама сказала о муже:
– Уже семь лет вместе, а детей нет. Заставил меня проверяться – все нормально, я здорова… А сам только недавно проверился…
– И что? – спросил я, скорее машинально, – в тот миг мне было так отрадно и спокойно, что чужие человеческие проблемы для меня не существовали.
– А то, что детей и не будет. Врачи сказали, что у него сперма неактивная. Он ведь на Новой Земле служил, а там такая радиация…
И вот в декабре (опять в декабре!), когда наши с Людмилой отношения замкнули годовой круг, и могли бы быть отмечены годовым кольцом на стволе древа плотской любви, все оборвалось. Поначалу Людмила ссылалась то на недомогание, то на «красные дни», но однажды перед обеденным перерывом в библиотеке, кивком головы дав мне знать, чтобы я задержался, выпустила читателей и, закрыв дверь на ключ, объявила, что между нами все кончено, потому что она ждет ребенка. Выглядела она решительно.
Нелепость этих слов – «все кончено» была столь очевидна, что заслонила от моего разумения другую нелепость – насчет беременности.
– Да, Андрей, все кончено. Больше мы с тобой не можем встречаться. Мне просто нельзя. Скоро я уеду отсюда, к маме в Тулу, здесь мало солнца, витаминов, а я хочу родить здорового ребенка. Да и муж настаивает.
Я молчал, не в силах осознать услышанное. Не так я представлял себе будущее. Весной я должен был демобилизоваться – я думал, Людмила поедет со мной. Из ее клятв и признаний в любви и ласк давно уже выковалась цепь, напрочь соединившая нас…
– Все, Андрей, я тебе все сказала. Теперь иди. Мне было хорошо с тобой. Прощай.
– Что значит «прощай»? – подал наконец я голос и по напрягшемуся лицу Людмилы понял, что она готова к разборке, продумала все варианты, хотя и надеялась обойтись минимумом слов и эмоций. – Я люблю тебя. А ты меня. Ты сама говорила.
Она положила мне руки на плечи и тихо, проникновенно и назидательно сказала:
– Андрюша, есть вещи посильнее любви. Постарайся это понять.
– Но это мой ребенок! – сказал я и вдруг услышал ее смех. Холодный, жесткий, агрессивный, почти издевательский. Она смотрела мне в лицо и смеялась. Она хотела быть сильной, сильней меня, но на дне ее глаз я видел смятение. И я понял его причину. Она защищала своего будущего ребенка от меня. Она хотела передать право отцовства другому, и осознаваемое ею вероломство этого намерения не могло не оставить знака на ней, от природы открытой, честной и прямодушной.
– Ты же сама говорила, что он не может иметь детей!
В ответ на это она удовлетворенно закрыла глаза, словно услышала тот аргумент, на который у нее была домашняя заготовка, и, открыв их, четко и расчетливо произнесла:
– Глупости. Мой муж здоров. Его вылечили. Слышишь, Андрей? Его лечили и вылечили. Это его ребенок. Мне лучше знать, слышишь? Его и мой. А ты демобилизуешься, уедешь на гражданку и найдешь себе красивую девочку. Девочки табуном будут за тобой ходить. Не серди меня, Андрюша. Ты же умный, сильный, ты же настоящий мужчина. Прими, как есть…
Нет, я не смог это принять, как ни пытался. И ум вместе с силой тут ни при чем. Есть единственная вещь на земле, которую нельзя одолеть, которая даже сильнее любви, – это любовная страсть. Она оставалась во мне, и я не знал, куда ее деть. Она сжирала меня и мое здравомыслие. У самца отняли его любимую самку… И я решился на крайнюю меру. В помрачении любовной муки я попросил капитана Черных принять меня по личному вопросу и там, в его кабинете, один на один, все ему выложил, как на духу, – про себя и Людмилу. Расчет мой был прост – он откажется от нее.
Капитан Черных, статный, с широкими покатыми плечами тридцатилетний командир роты морских пехотинцев, обладатель черного пояса, неоднократный призер общевойсковых соревнований по боевым единоборствам, о чем свидетельствовали красивые грамоты в рамках, висящие на стенах и изученные мною во время нарядов дневальным по роте, когда я до блеска натирал здесь полы, – Капитан Черных, молча выслушал меня и скомандовал: «Смирно!», а потом добавил – «кругом» и «шагом марш» по направлению к двери.
Я не выполнил ни одну из его команд. В кармане у меня была заточка. Я успел вынуть ее и выбросить вперед правую руку. Капитан Черных поймал ее возле своей украшенной боевыми регалиями груди, и, сделав шаг в сторону, вывернул мне кисть, отчего заточка, сверкнув, вонзилась в потолок. Больше я ничего не успел предпринять – он заломил мне руку и вызвал по громкоговорящей связи дежурного по роте.
На гауптвахте я провел три дня. Я был уверен, что меня ждет дисциплинарный батальон, и года два дополнительной службы, но приказом командира бригады меня строчным порядком откомандировали из Североморска в Архангельск в команду спортсменов Северо-Западного военного округа для подготовки к очередным соревнованиям… Больше я Людмилу не видел и никогда больше не слышал ни о ней, ни о ее муже капитане Черных. В конце мая я демобилизовался.
9
Мне всегда казалось, что полноценный секс интеллектуален. То есть, что у неинтеллектуального человека секс не может быть наслаждением. Да, сексуальные органы у нас в нижней части тела, но центр управления полетами все же в голове. Так вот, чтобы хорошо летать, надо иметь в голове штурмана или хотя бы авиадиспетчера. За редким исключением – это правило. Одним из таких исключений была моя жена Маша. Она точно была без крыши, к тому же ей искони был присущ роевой образ жизни, она не умела быть одна, то есть абсолютно. Она и сознанием обладала скорее коллективным, была неотъемлемой частью