явленное тебе затылком, шеей, плечами, где моя майка заменяла снятый лифчик... В постели стоял ее молодой запах. Свежий грибной запах молодой самки, смешанный с отрешенным запахом шкафа, откуда я доставал простыни, отчего в этой смеси было что-то неожиданно сиротское.
Да, во время проскальзывания в постель, я уже обнаружил, что Надя в трусиках, на ощупь простых, трикотажных, далеко не нарядных, и простота этих невыгодных трусиков возбуждала меня больше, чем откровенный призыв чего-нибудь дорогого, нарочитого, полупрозрачно-узорчатого.
– Ей богу, ничего не будет, – сказал я приветливо-простодушным голосом, из набора своих самых искренних голосов, – только можно я просто прикоснусь к тебе, а то мне не согреться.
– Можно, – не сразу ответила она, не оборачиваясь, как бы решая для себя, насколько можно мне доверять.
Я обнял ее сзади, полускромно, полусдержанно, так что моя левая рука оказалась на ее бедре, ноги прижаты к ее ногам, а то, что распирало мои плавки, было предусмотрительно отодвинуто от ее попки... Носом же я уткнулся ей куда-то в шею, куда и задышал тихо и ровно, как человек, отходящий ко сну. От нее пахло сухим осинником, полным сыроежек, нагретой травой на скате дренажного рва, где, приглядевшись, всегда найдешь несколько земляничин. «Спи, – сказал я ей, – спи», – и она действительно через минут десять заснула, раза два дернув ногами – в непроизвольном сокращении мышц, которое можно наблюдать, например, у дремлющих собак. И вот она спала рядом со мной, в моем полуобъятии, доверившись мне, что могло говорить о самых разных ее качествах – чистоте, неопытности, и, увы, куриной слепоте. Моя рука соскользнула с ее бедра и осторожно, воровски, исследовала ее трусики – они были из толстого трикотажа, довольно свободными, производства какого-нибудь довоенного «Москвошвея», гарнитур нижнего белья наших коротконогих и широкобедрых плебейских бабушек, ходивших в них на демонстрации с транспарантами «Жить стало лучше, жить стало веселей!» Эти трусики, привет из эпохи великого перелома, действительно возбудили мое испорченное искусствоведением воображение, и чресла мои уже пели, как турбины межконтинентального лайнера, повисшего над бездной. Я приспустил эти довоенного дизайна трусики с талии, надеясь вовсе снять, для чего надо было приподнять бедра, на что я однако не решился, дабы не разбудить ее и не испортить все дело. Я изменил направление происков и обнаружил, что снизу перемычка вовсе не прилегает к объекту моего вожделения (о, коварная предусмотрительность довоенного закройщика дамского нижнего белья!) и что туда есть вполне приемлемый доступ. Правда, он был прикрыты бедрами, плотно положенными друг на дружку, как два венца деревенского сруба, но анатомическое строение моей спящей ночной гостьи скорее всего позволяло заход сзади, и я наугад поместил в область предполагаемых утех своего рыщущего зверя. Он уперся в теплый тугой смык ягодиц и стал по миллиметру продвигаться вперед, увлажняя проход собственной готовностью. За пару минут он прошел первую преграду и на него дохнуло влажно-горячим субстратом маленького компактного убежища, в котором можно хотя бы на несколько минут спрятаться от всех напастей этого мира. Я стал плавно погружаться туда, удивляясь, что меня еще не застукали, и радуясь, что, похоже, я здесь не первопроходец, и если мне и придется потом отвечать, то, по крайней мере, не по гамбургскому счету.
Вдруг с каким-то сонным всхлипом втягиваемой слюны и бормотанием, увенчанным крючком вопроса, на который был рыбкой нанизан ужас, она гибко взвилась, села, пьяная от сна, в постели и сказала неверными губами: «Что вы делаете?» И тут я без слов опрокинул ее навзничь, навалился сверху, ерзая своим зверем по ее голому животу, дабы пробудить в ней ответное желание, накрыл своим ртом ее рот.
– Что вы делаете, вы же мне обещали? – твердила она между моими назойливыми поцелуями. Впрочем, рот у нее был с каким-то грубоватым брюквенным привкусом, и я чувствовал, что начинаю проигрывать. К тому же у нее были сильные руки, а еще сильнее бедра и, встретив столь яростное сопротивление, я и вовсе обмяк, поскольку не обладал темпераментом насильника, и весьма нуждался в партнерской поддержке. Утратив готовность, я посчитал глупым продолжать атаку и, разом выпустив Надю, перевернулся на спину и, глядя в темный потолок, тихо засмеялся:
– Прости меня, это была шутка.
– Грубо вы шутите, – сказала она в темноте. – Я от вас такого не ожидала. Культурный человек...
Странно, но в голосе ее я не услышал ни укоризны, ни возмущения, будто ее не устраивала не суть происходившего, а лишь форма его.
– Вы всегда так шутите с незнакомыми девушками? – продолжала она, укрепляя меня в моем предположении.
– Я считал, что мы знакомы, – ответил я, чувствуя, себя, признаться, в этот момент полным идиотом и, что называется, одним чохом пересматривая все свои наработки на ее счет, созданные в той системе ценностей, из которой, Надя, видимо по своей оригинальности выпадала. Мы ведь не только жизни приписываем свои мысли о ней, но делаем то же самое и в адрес других людей, вступая таким образом в порочный круг отношений не с ними, на нас непохожими, а с собственным «альтер эго».
Она молчала, словно ожидая услышать от меня более весомые аргументы во оправдание моей предприимчивости, и я сказал:
– Мы ведь встретились не просто так... – Знал бы я, насколько это истинно, не стал бы искушать судьбу.
И вдруг, повернувшись ко мне, она протянула ко мне руку и робко провела пальцами по моему виску, по моим волосом – жест прощения... Или?
Я понял его по-своему – я и не мог понять иначе, ибо затрепетал от этой какой-то сиротской робости и мое естество со стоном хлынувших в него сил, выгнулось и закачалось в боевой готовности. Впрочем, мне хватило сдержанной предусмотрительности нежно привлечь Надю к себе, замереть вместе с ней в подготовительной позе из Камасутры и только уж потом плавно опустить на постель. Я снова стал целовать ее. Но на этот раз медленно, проникновенно, словно, все плотнее присасываясь губами к ее губам и просовывая язык в пещерку ее по-цыплячьи раскрытого рта, отдающего брюквой, – запах этот казался мне теперь восхитительным и кружил голову. Поцелуй сделал свое дело, или не поцелуй, а ласка, которая, как понял, должна была быть именно такой – медлительно язвящей, как кончик лепестка, буравящий почву, как почка, что, медленно набухнув, выходит на свет, неся на своих плечах кожистые лоскуты стеснявшей ее упаковки.
О, чудо! Надя отвечала мне языком, толкающимся в мой, она ухватилась кончиками пальцев за мои плечи, словно боялась, что без меня уплывет слишком далеко, – обнимая ее правой рукой, я запустил левую ей под майку и стал оглаживать ее небольшие крепкие грудки, с маленькими и тугими, как брусничины, сосками, – она стала часто дышать, чуть озвучивая дыхание монотонной гласной, ближе всего к «у», и тогда я, уже победителем привстав над ней и не скрывая своего зверя, тараном уставившегося в ее воротца, потянул с нее трусики. Но она сказала: «Нет». И это было действительно так, поскольку что бы я ни делал, как бы ни целовал ее, при том, что она мне готовно отвечала, стоило мне подобраться к заветной цели, как Надя смыкала ноги и говорила «нет».
– Ты, что, больна? – спросил я ее наконец.
– Нет, – сказала она, – я здорова.
– Ты боишься, что тебе будет больно?
– Мне не больно, – сказала она.
– Тогда почему?
– Потому что от этого бывают дети.
– Ты делала аборт?
– Да, давно. Мне было шестнадцать лет. И врачи сказали: Еще один аборт и у меня никогда не будет детей.
– Не волнуйся, – сказал я. – Гарантирую, что никакой беременности. Я же опытный. Даже женат был...
Сам не ожидал, что прибегу к такому аргументу. Но на нее это не произвело впечатления, и я опять услышал «нет».
– Что, совсем нет? – спросил я. – Ты вообще ни с кем не спишь?
– Не сплю.
– Готовишь себя для мужа?
– Да.
– Я буду твоим мужем.