нереализованных искушений, с которыми сталкиваешься еще в детстве, а потом в подростковую пору, еще не зная, что это такое и какой выбор ты сделаешь, что позволишь себе и под какие запреты подпадешь. Это походило на то, что было со мной в семилетнем возрасте, когда я открывал для самого себя свое тело, его входы и выходы, его разные наощупь поверхности, и отклик этих гладких поверхностей на свое или чужое прикосновение, а что было не под силу одному, то передоверялось мальчику из соседней по лестничной площадке квартиры, его звали Валера Перунов; сколько имен и фамилий тех, с кем я когда-то встречался, прошли мимо моей памяти, забылись навсегда, а его почему-то помню. Он был реальным искушением, выбором, моей гомосексуальной угрозой, помню, как закрывшись в ванной, мы сводили вместе свои членики, как сабельки или мечи, не зная как еще применить это слишком пока детское оружие, не догадываясь о возможностях, которые были у нас, а только испытывая зуд, зов пробуждающейся природы естества. И слава богу, что не догадывались, знай, скажем, этот сосед Валерка больше, чем я, или будь он на несколько лет старше и опытней, и вполне допускаю, что я был бы искушен и соблазнен и познан орально или анально – в ту пору эта недоступная моему взгляду дырочка весьма занимала меня, даря смутные сладкие ощущения-грезы... И слава богу, что я не искусился, и что через десять лет с особями противоположного пола попробую воссоздать то, что грезилось и испытывалось в минуты самозабвенных до изнеможения мастурбаций. Интерес же к анусу угас, и хотя мне не раз попадались любительницы быть познанными через него, я пусть и исполнял их прихоти и капризы, но не скажу, что испытывал при этом какие-то дополнительные, прихотливые ощущения. Все равно, что кошке лезть в мышиную норку. Опять же по тому поводу у меня есть несколько не слишком эстетичных переживаний, которые, случись они в более нежном возрасте, наверняка надломили бы мои в общем-то здоровые поползновения на этой бескрайней, но небезопасной ниве.
Но я отвлекся. Итак, власть над ее лицом постепенно обретала смутные эротические очертания. Как тут не вспомнить другой мой опыт, уже с девочкой – сколько нам было лет – девять? десять? – мы играли с лицами друг дружки, причем, по очереди отдаваясь этим тактильным ласкам. О, этот зуд в кончиках пальцев, которыми я вел по ее губам, бровям, закрывающимся под моим прикосновением векам. Какой там зуд – музыка! Скорее всего Брамс, вторая часть из Второй симфонии, адажио, та-татааа – та-тата, вверх и вниз, вдох и выдох. Кажется, это было в какой-то детской больнице, наши кровати стояли рядом, касаясь металлическими спинками. Она была наголо острижена и походила на мальчика. Не помню, как ее звали. Просто бесполый ангел. И вот что интересно – точно помню, что мы не целовались, это даже в голову нам не приходило. А жаль. Впервые я поцеловался с девицей в семнадцатилетнем возрасте. Помню свое разочарование. К тому времени неистовая тяга ко всему женскому была столь необозримой, или, скорее, необоримой, что сулила всяческие чудеса. Они бы случились, ей богу случились бы, будь первые мои наставницы и учительницы постарше и поопытней меня. Но это все были мои неискушенные сверстницы, такие же озабоченные, как я, и такие же бездарные. С той же больничной девочкой мы каждый день недели две, пока я лежал там уже и не помню с какой болезнью, кажется с желтухой, каждый день творили совместную музыку ласк.
Так вот и я теперь в какой-то миг поймал себя на том, что более прихотливым образом, но по сути занимаюсь тем же самым – ласкаю Надино лицо, опрокинутое на белую простыню бумаги, фаллическим кончиком карандаша.
Было около одиннадцати, когда она сказала: «Все, мне пора. Последняя электричка через полчаса». «Хорошо, – сказал я, – я тебя провожу». – «Зачем вам? Потом возвращаться. Поздно уже. Я сама дойду». – «Нет уж», – сказал я, вставая и прикрывая портрет чистым листом бумаги. Надя проводила мой жест глазами:– «Покажете, что нарисовали?» – «Завтра, – сказал я. – Ты ведь завтра приедешь?» – «Нет, завтра я не смогу» – «Ну, на неделе?» – «Не знаю», – неуверенно сказала она, словно раздумывая, стоит ли продолжать столь сомнительное знакомство. Видимо, я ее разочаровал. И прикосновение к прекрасному оказалось унылым сидением в очереди перед врачебным кабинетом.
Мы вышли на крыльцо. Стояла тьма. Вокруг свежо и сильно пахло октябрьской холодной прелью листы и земли. Возле забора, чуть меченные оставленным на веранде светом, мерцали звездочки зимних астр. Я вдруг почувствовал, что хочу быть один, и что проводы ее до станции – это тяжелая, никчемушная обуза. Может, по этой причине я всю дорогу молчал, сославшись на то, что после творческого сеанса чувствую себя опустошенным. К станции я уже довел ее на автопилоте и стоял, разве что не пританцовывая от нетерпения поскорее сбагрить ее освещенному нутру вагона, надышанного аж от самой Москвы. Однако электричка так и не пришла, и только тогда я выяснил у кассирши, что последний поезд уже неделю как отменен.
С этой кассиршей у меня еще будет конфуз, когда, положив на поддон окошечка тогдашних пять рублей, я увижу в следующий момент, как язык сквозняка слизнет их куда-то в нутро ее каморки, а сама кассирша лишь еще через миг, как бы в третьей фазе посмотрит на меня через стекло, в ответ на мою просьбу о билете до Москвы, молча, глазами, ожидая денег. Мне не удастся ей доказать, что они где-то там – возле нее, под ней, и я выложу еще пять рублей. Я попрошу ее все же поискать улетевшую голубком пятерку, да и пересчитать приход, который должен на пять рублей превышать положенный, но наследующий день она мне, естественно, ответит, что денег не нашлось и приход не превышен.
Но вернемся к Наде. Ее растерянность была столь полной, а отчаяние столь беспредельным, что я рассмеялся. Помню свой смех – он был легкий, катарсисный, он был почти радостный, он был предвкушающий, смех совсем другого человека, смех не того, каким я был еще несколько минут назад. Всего-то и делов было, что позвонить домой, благо телефон в доме имелся, позвонить и сказать, что приедет утром, на первой, второй, в крайнем случае, на третьей, восьмичасовой электричке. Ночевать? Ну, конечно, есть, где ночевать. Какие тут могут быть разговоры.
И вот я вел ее обратно, как демон-искуситель, как злодей, как маньяк-убийца, задумавший ритуальное жертвоприношение во имя своей похоти, прикинувшейся творческим началом (актом). Да, начало явно давало о себе знать, но отнюдь не творческое. Не знаю, догадывалась ли она, с кем рядом идет. Я же развеселился, рассказывал анекдоты. Более того, в тот миг я как бы увидел себя во всей своей обнаженности, как перед судом божьим, увидел, что мой художественный выбор продиктован единственно желанием занять нишу, в которой запретное перестает быть запретным, а становится как бы разрешенным, нишу, в которой грешить можно без конца и себе во благо и без ожидания возмездия. Вот что такое быть художником, подумал я про себя, в тот миг, – это быть падшим ангелом, и служить собственной тьме, простирающейся ниже твоего пупка.
Но это только в тот миг я все так увидел, а больше, наверное, не видел никогда, потому что выбор был уже сделан, и я знал, что буду готов платить за него до своего смертного часа. Прожить в том, что христианство назвало грехом, но прожить интересно, было для меня важней пресной безгрешности. Я вдруг понял, что мои творческие потуги – это всего лишь голый половой инстинкт, и не будь на свете Фрейда с его ЛИБИДО и теорией сублимации, я бы сам, без него, в тот момент открыл для себя этот закон, эту взаимосвязь. Я вдруг понял, что художники, все, кто имеет дело с телесной плотью, с воплощением и перевоплощением, уже созданы быть такими, – это просто обделенные, сексуально ущербные люди. И ничего другого здесь нет. Вот такое открытие сделал я тогда, когда вел мою жертву к себе в логово зверя.
К моей чести соблазнителя, я ни взглядом, ни жестом не обмишурился, строил из себя радушного хозяина, показал, где и как помыться, где вода теплая, где холодная, вот мыло, паста, мочалка. Пусть сама обиходит свое молодое тело мне на потребу. В шкафу хозяев в спальне я нашел ей чистое белье, выдал свою чистую майку взамен ночной сорочки, постелил в той же спальне и мужественно, красиво, как в совковском кино, или в голливудском, что во многом почти то же самое, ушел к себе на веранду холостяковать.
Я прождал ровно пятнадцать минут, опасаясь, что если больше, – она заснет, вошел, как был, в одних плавках, откинул полог одеяла и со словами «я там чертовски замерз, на этой веранде» лег рядом. Она не метнулась от меня, не шарахнулась, не завизжала от испуга. Она только повернулась на бок, отодвинулась лицом к стене и сказала: «Обещайте, что вы меня не тронете». «Я и не собирался», – весело сказал я, почувствовав в ее голосе такую непререкаемость, что по спине у меня пробежали мурашки. Но это был только миг. Бог как бы приоткрыл на миг занавес в будущее, показав, что меня ждет. Но можно было сделать вид, что в этот момент ты, как та кассирша на станции, просто смотрел в другую сторону, не успел поднять глаза. А когда поднял, уже в третьей фазе, никакого будущего не было, а лишь настоящее,