После этого последнего события я начал прежнюю жизнь, машинально исполняя свои обязанности, без увлечения, без удовольствия. Я был утомлен, ленив. В сердце моем и в мыслях была большая пустота. Мой друг, мой соучастник, тот, с кем я перебирал старые воспоминания, даже преступления, умер; теперь я был одинок и боялся этих кровавых воспоминаний.
Часто вечером, сидя в большом кресле, с опущенной на руки головой, при слабом свете ночника, я погружался в думы и картины, вызванные воспоминаниями, воскрешая перед моими глазами Годливу, ребенка, Вальдека, Герту и столько других жертв; сердце мое сжималось по мере того, как передо мною проходили мстительные тени, с искаженными лицами; малейший шум, треск огня в камине заставлял меня вздрагивать, и тревожный глаз мой боялся тесных углов. После того, как монастырские часы давно уже пробивали час отдохновения, непобедимый страх приковывал меня к месту. Альков, где помещалась моя постель, казался мне наполненным подозрительными тенями, а золотой крест, качавшийся на моей шее, казалось, глумился надо мной и шептал мне: «Ни тебе, ни твоему предшественнику я не давал покоя».
Мрачный, дрожа всем телом, ложился я в постель, и вздох облегчения вырывался из моей груди, когда солнечный луч проникал в узкое окно; потому что день был гораздо менее страшен, нежели ночь.
Подобные вечера и ночи без перерыва сменяли друг друга. Прошли многие годы и волосы мои, и борода побелели, а я все влачил свою постылую жизнь.
С некоторого времени меня стало преследовать какое-то беспокойство и странное недомогание. Чувствуя себя больным, я лег в постель. Доктор объявил простуду и предписал лекарства. К вечеру мне стало хуже, я с трудом дышал и внутри появились мучительные боли.
Внезапно все потемнело вокруг меня и казалось расплывшимся в сероватый туман.
Этот полумрак вселял в меня невыразимую тоску. Я почувствовал острые боли во всем теле; каждый фибр его как будто вытягивался из него и отрывался. За этими ощущениями появился палящий жар; около меня стоял точно костер с горящими угольями; я хотел встать, вырваться из этого огня, из которого дождем вылетали искры, падали на меня и жгли. «Пожар! Горим!» — хотел я крикнуть. Но в ту же минуту на меня как будто упала огромная струя огня. Одна мысль: «Убежать» — вертелась в моем мозгу. Я сделал усилие, чтобы выйти из костра, который трещал вокруг меня; все во мне и вокруг, казалось, трещало и разлеталось в клочья. Я потерял сознание.
Опомнившись, я чувствовал себя совершенно здоровым. Я стоял и был в своем обычном платье; только, не знаю почему, я неудержимо понесся к одной из темниц в подземелья, и по дороге я встретил Бенедиктуса. «А ведь я считал его умершим!» — подумал я. Он был сумрачен, глаза его были опущены, и он мне ничего не сказал.
Молча пошли мы в затопляемую келью; там был распростерт отвратительно обезображенный труп Годливы. Движимые посторонней волей, мы подняли его с трудом, задыхаясь от вызывавшего тошноту трупного запаха, потащили к озеру, куда его и бросили.
После этого Бенедиктус исчез, а я остался один в коридоре с маленьким ребенком на руках. Снова увлекаемый волей сильнее собственной, я душил его. Покрытый потом и задыхаясь, я бежал затем по длинным галереям, не зная, где спрятать этот труп, точно приклеенный ко мне; благодетельное головокружение избавило меня от этой пытки…
Опомнившись, я увидел себя у подножия монастырской стены, где помогал Бенедиктусу привязывать к лошади Вальдека, в ужасе отбивавшегося от нас; а потом мы пустили животное. Как и в тот раз, ветер свистел и выл, а стихия разбушевалась. Но теперь мы следовали за перепуганным животным, летели около него. Мы достигли пропасти с головокружительной быстротой, и все вместе покатились в нее. Лошадь и всадник представились нашим глазам отвратительной, не поддающейся описанию массой, и вдруг, к невыразимому моему ужасу, я увидел, что перед нами встала кровавая обличительная тень.
Затем начался день, и я очутился в монастыре. Без цели и нехотя пробирался я по залам и коридорам, входил в библиотеку, перелистывал там книги; часто встречал Бенедиктуса, но никогда мы не говорили с ним и снова совместно начинали нашу страшную работу, становясь опять действующими лицами всех содеянных нами преступлений.
Измученный, разбитый, я обратился с горячей молитвой к Творцу, умоляя Его избавить меня от мучений, вечно совершать отвратительные преступления.
В ту же минуту, блуждающий, голубоватый свет осенил меня, из пространства мелькнули белые пятна и приняли человеческие образы. В этих воздушных, прозрачных существах, я узнал Теобальда и протектора нашей группы. Мысль того блеснула на меня, точно огненная струя и выразила следующее:
— Ты смирился в молитве, преступление внушает тебе ужас, и вот тебе даровано избавление от ремесла палача. Но все же, в наказание, тебе суждено блуждать по местам твоих преступлений, пока новое поколение не заселит монастырь. Ты будешь видеть своих соучастников и не будешь сноситься с ними, чтобы, видя друг друга, вам было стыдно. Иногда и живым будет дано вас видеть. Они прозовут вас страждущими душами и содрогнутся перед столь страшным, примерным наказанием виновных.
— Молись! Кайся, — сказал мне Теобальд.
Потом все исчезло. Я остался один и начал мои бесконечные и бесцельные скитания. Я не видел более своих жертв, но места преступления будили мои о них воспоминания. То один, то с Бенедиктусом и другими сообщниками, молчаливо бродил я, погруженный в свои мысли, по залам и коридорам. Иногда кто-нибудь из живых видел нас и с криком убегал.
Понемногу все изменилось; новые люди поселились в обители, наши имена и деяния забылись, и одни появления наши запечатлелись в памяти. Сидя перед огоньком, старики, крестясь, рассказывали легенду о «призраках двух приоров».
Такова моя исповедь. Да послужит она на пользу моим воплощенным братьям. Mea culpa[3].
Исповедь Гуго фон Мауффена
Старый уединенный замок, где я родился, расположен был на голой скале, у подножия которой на необозримое пространство тянулись леса. Толстые стены окружали мрачное и внушительное главное здание с башнями по бокам, на которых спокойно гнездились вороны. Редко опускался наш тяжелый подъемный мост, пропуская случайного гостя или какого-нибудь робкого арендатора.
Как бы далеко ни простирались мои воспоминания, я неизменно вижу себя в этом замке, столь же мрачном и безжизненным внутри, как и снаружи, порог которого мне никогда не позволено было переступать. Иногда я выходил на узкий, окруженный стенами двор или взбирался на вал, чтобы поглядеть на голубое небо и видневшийся вдали лес; а не то играл в роскошных когда-то залах, представлявших теперь очень грустную картину запустения, с их почерневшими и покрытыми серым саваном пыли деревянными украшениями, темными обоями и окнами, затканными паутиной.
Часть комнат была заперта, и ключи хранились у моего отца. Моя комната была так же неуютна, как и все остальное. Освещалась она двумя узкими окнами; большая постель с зелеными занавесями, когда-то вышитыми и отделанными золотой бахромой, а теперь выцветшими, несколько кресел с высокими спинками, стол и два сундука, украшенные резьбой, составляли всю меблировку.
Сколько возможно, я избегал общества отца, которого боялся и ненавидел, и по моему телу всегда пробегала легкая дрожь, когда на пороге появлялась его высокая фигура, с тощим лицом, окаймленным белыми волосами. Вышитое когда-то черное платье в беспорядке висело на его худом, как скелет, теле; серые, проницательные, жестокие глаза и тонкие губы с презрительной усмешкой придавали ему отталкивающий вид. Таков был мой родитель, знаменитый граф Гуго фон Мауффен.
Всюду, как тень, ходил за ним его алхимик Кальмор, поселившийся в замке за несколько лет до начала моего рассказа. Это был высокого роста человек, всегда в широком длинном черном платье и черной бархатной шапке; густые белые брови и длинная борода обрамляли его лицо. Говорил он мало и занимался с