без сомнения являлись эвфемизмом, ведь прогрессистски настроенное русское общество жаждало освобождения не меньше, чем болгарское, хотя и несколько иного рода. Тургенев предлагал русскому читателю дилемму: что на данный момент наиболее важно и благородно — отнести эти слова на счет собственной родины или воспринять их как призыв к сочувствию угнетенным болгарам? Однако критик Добролюбов был человек прямой и суровый, он не знал и знать не хотел никаких эвфемизмов. В статье 'Когда же придет настоящий день?', посвященной тургеневскому роману, он потребовал открытого и недвусмысленного ответа на вопрос, чью родину следует спасать? А заодно и растолковал недогадливому читателю, на чем основан выбор героя: мол, отечественная цензура, пугливая и глупая, не пропустила бы роман о русском борце за свободу. На болгарина выбор пал случайно, утверждал Добролюбов, так как на его месте мог бы оказаться любой славянин, кроме поляка и русского. Таким образом, он наметил сразу две оппозиции. Первая: все братья славяне — поляк и русский. Вторая: русский — поляк.

Польский вопрос был чрезвычайно болезнен в XIX веке как для русских, так и для самих поляков. Периодические разделы Польши и присоединение части ее территории к России (официально считалось, что мера эта имела исключительно положительные последствия — стабилизировалась польская экономика и восстановился правопорядок) привели к тому, что Польша, находящаяся в положении полуколонии, жаждала независимости. Поляки дважды восставали (в 1830 и 1863 годах), русское правительство эти восстания жестоко подавляло. 'Польский патриот' Валериан Лукасинский провел в одиночном заключении 48 лет, из них 37 — в Шлиссельбурге. К концу его пребывания в крепости даже начальник III Отделения не знал, кто это такой и за что посажен.

Прогрессивная часть русского общества сочувствовала полякам (так поэтесса Евдокия Ростопчина пострадала за балладу 'Неравный брак', где под видом супружеской размолвки была представлена распря двух народов); обыватели и «патриоты» в свою очередь относились к полякам настороженно и склонны были ожидать от них каких угодно гадостей. Например, во время знаменитых петербургских пожаров 1862 года у простонародья не было ни малейшего сомнения в том, что виноваты в поджогах 'студенты и поляки'. «Студентов» и «поляков» отлавливали и били, руководствуясь при этом, как правило, исключительно внешним признаком — длиной волос.

Эту характерную мифологему (о безусловной вине во всех национальных бедах поляков и нигилистов) реализовал в дилогии 'Кровавый пуф' Всеволод Крестовский. Польский заговор у него занимает место более знакомого нам заговора жидо-масонского: поляки везде, во всех областях империи и всех слоях общества, они паразитируют на теле доверчивого русского народа, они плетут интриги, устраивают заговоры и поджоги, они умело манипулируют русскими революционерами (нигилистами), которые становятся их слепым орудием. Революционное движение в России является непосредственным результатом деятельности польских националистов. Соответственно, то, что кажется подготовкой русской революции, есть на самом деле подготовка польского восстания, а те, кого принято считать борцами за свободу забитого русского народа, на самом деле ратуют за свободу гордого народа польского. Вот пример национального коварства: прекрасная собою польская дворянка, супруга губернатора, изо дня в день рядится в черное платье, а русские губернские дамы, в коих сильно развит подражательный элемент, вслед за губернаторшей также облачаются в черное. Думаете, черный цвет полячке просто к лицу? Вовсе нет — она носит траур по несчастному угнетенному отечеству и, диктуя моду, принуждает носить траур по этому поводу и наивных русских дам, которые, впрочем, так никогда и не узнают, какое страшное отступничество совершили.

К слову, история польского негодяйства выражена и в другом романе Крестовского — прославленных ныне 'Петербургских трущобах'. Но для нас поляки больше не являются внутренними врагами, и мы смотрим сериал (если смотрим), не делая далеко идущих выводов из фамилии Бодлевский.

Нельзя сказать, что полонофобия не имела под собой совершенно никакой почвы. В конце концов, в разгар революционного террора 1905–1908 годов именно польские национал-экстремисты использовали в своей тактике самые иезуитские приемы. Так, например, Заварзиным описан случай, когда члены Польской социалистической партии казнили отца полицейского осведомителя, чтобы во время его похорон убить сына — свою главную мишень.

Как бы там ни было, атмосфера полонофобии сделала свое дело: когда, по зову Добролюбова, русский деятель в образе Каракозова, наконец, явился, во-первых, никто не обрадовался, ни либералы, ни консерваторы, а во-вторых, его немедленно сочли поляком. 'Нет! Он не русский! Он не может быть русским! Он поляк!' — восклицал в 'Северной пчеле' Михаил Катков. И хотя в скором времени личность преступника выяснили ('Прискорбно, что он русский', — меланхолически заметил государь император), тайная надежда на польское его происхождение долго еще не умирала в сердцах чиновников, ведущих следствие.

Отчасти именно эта надежда явилась причиной того, что с несчастным малахольным Каракозовым обходились крайне жестоко. Слухи о пытках арестанта имели широкое хождение в русском обществе, хотя пытки в прямом смысле этого слова к Каракозову не применялись. Его изводили бессонницей, не давая спать по несколько суток кряду. Его проверяли каждые четверть часа, так что он, в конце концов, научился спать сидя на стуле и качать во сне ногой, чтобы вводить в заблуждение своих мучителей. Однако вскоре его разоблачили, и охрана получила повод возмутиться избытком преступной сообразительности у своего подопечного. Цель этой меры была такова: предполагалось, что однажды спросонок Каракозов потеряет контроль над собой и заговорит по-польски, чем с потрохами выдаст свое истинное происхождение. Тогда все вновь встанет на свои места — русский народ по-прежнему окажется преданным царю-батюшке, а народ польский вновь будет уличен в черной неблагодарности и низком коварстве.

В этом деле есть еще один персонаж — Осип Комиссаров, тульский крестьянин, толкнувший злоумышленника под руку непосредственно в момент выстрела. Ни тогда, ни сейчас никому не было и нет дела до того, сделал ли это Комиссаров осознанно или случайно. Сама рефлекторность его движения трактовалась тогда как безотчетная готовность русского человека встать на защиту государя — 'рука Всевышнего отечество спасла'. Газеты и журналы в 1866 году на все лады восхваляли Комиссарова, его подвиг сравнивали с подвигом Сусанина (помните? — завел поляков в дебри), благо — какая приятная подробность! — родом он тоже происходил из-под Костромы. Страна ликовала: царь вновь чудесным образом убережен! Во всех церквях служили благодарственные молебны (бывший народоволец Лев Тихомиров, уже в пору своего раскаяния, писал, что радоваться, собственно, было нечему, ибо день, когда русский человек стреляет в русского царя, следует считать днем скорби, а не радости); Комиссарову срочно пожаловали дворянство (отныне он стал Комиссаров-Костромской); патриотически настроенные рабочие в Москве били студентов, называя их «поляками»; публика в Мариинском театре на приуроченном к случаю представлении 'Жизнь за царя' освистала артистов, представлявших поляков, — так Россия пришла в движение.

А когда год спустя в Париже поляк Березовский выстрелил в Александра II, никто уже особенно не удивился и не огорчился, ибо, как заметил в далеком Лондоне Герцен: 'Глупо еще раз огорчаться по одному и тому же поводу'.

Выводы из этой истории, разумеется, были сделаны, и в первую очередь — русскими революционерами. Тринадцать лет спустя, весной 1879 года, в Петербург к землевольцам явились сразу три молодых человека, разочаровавшихся в своем хождении 'в народ'. Из опыта своего народничества они одновременно вынесли одну и ту же истину — надо убить царя, и тогда все переменится, русский народ воспрянет и повсеместно восторжествует социальная справедливость. Эти трое были: русский Соловьев, поляк Кобылянский и еврей Гольденберг. К моменту их появления землевольцы сами еще не планировали цареубийства, но с тремя будущими героями надо было что-то делать. Оказывать им помощь, так сказать, в официальном порядке землевольцы отказались, но в частном — решили поддержать одного, Александра Соловьева, поскольку, как писала много лет спустя Вера Фигнер: 'Не поляк и не еврей, а русский должен был идти на государя'. В самом деле, если Александра II однажды уже так огорчила национальность Каракозова, то недурно будет еще раз огорчить его тем же самым. Ведь такое важное дело как цареубийство ни в коем случае не должно было выглядеть узконациональной местью, напротив, оно должно символизировать отречение русского народа от своего царя…

Выходя 'на дело', Соловьев зарядил револьвер патронами с медвежьими пулями — соответственно масштабу дичи. Однако покушение вновь закончилось неудачей.

Но и это еще не все.

В конце концов настало 1 марта 1881 года, день триумфа и одновременно день крушения надежд народовольцев — государь был казнен, но к народному восстанию это не привело. Царь был убит бомбой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату