которого он лишь единожды называет в романе по имени — Марсель. Пруст проводил дни в комнате, обшитой корковым деревом, а ночи зачастую в борделе для педерастов или находил утешение в странном приборе, называвшемся «театрофон», который давал ему возможность, лежа в постели, слушать по телефону трансляции опер прямо со сцены театра. Марсель, с другой стороны, отдыхал в Ком-бре, влюблялся в Альбертину и надеялся стать писателем. «Я» воплощалось иногда в одном, иногда в другом, а порой, волшебным образом, ни в том, ни в другом. Однако многие читатели считают, что Марсель и Пруст — это одно и то же, и пробираются через роман, воображая, что читают мемуары.
Руссо написал книгу о человеке по имени Жан-Жак, и «я» в этой книге так же расплывчато, как и в книге Пруста. Читатели считали, что в «Юлии» Руссо рассказал об эпизоде из собственной жизни; «Исповедь» была еще более убедительной, хотя в ней встречаются столь же нереальные персонажи, как Альбертина или Бергот. У Пруста вездесущее «я» практически было ширмой, за которой скрывался автор; у Руссо оно было симптомом его помешательства, что становится очевидным в позднее написанных «Диалогах», где характер Руссо обсуждают и анализируют персонажи по имени Руссо и Француз. К тому времени, по моему убеждению, Руссо уже полностью уверовал в то, что во время его пребывания в Монморанси рядом с ним жили два шпиона. Но я доказал, что ничего такого не было.
Когда я это сказал своему руководителю, он скорбно покачал головой. Отрицательный тезис невозможно доказать, напомнил он мне. А что, если некоторое время спустя более дотошный исследователь найдет ранее неизвестный документ, в котором устанавливаются личности реально существовавших Феррана и Минара, чей дом все еще стоит около Монлуи и где ныне, по иронии судьбы, помещается центр изучения Руссо. Кто-то же жил в этом доме.
В таком случае, сказал я своему научному руководителю, а также Дональду, Эллен и теперь Луизе, эти действительно существовавшие жильцы послужили прообразами выдуманных Феррана и Минара — в той же степени, как Юлию можно отождествлять с Софи Д'Удето, а в Альбертине мы видим черты Альфреда Агостинелли. Давно установлено, что Руссо выдумал гигантский заговор, который заставил его бежать из Монморанси; никто не крал бумаг из его донжона, никакие шпионы не следовали за ним по пятам. Руссо предлагает своим читателям составить суждение о заговоре, в котором он сам так и не смог разобраться; этот заговор не что иное, как миф, и любая теория читателя одинаково обоснованна.
К этому времени я поставил чашку с кофе на стол и придвинулся ближе к Луизе. Роман Руссо, объяснял я ей, дает возможность проникнуть в саму природу писательского труда, где фантазия пронизывает реальность. Пруст считал это своей прямой задачей; вспомните хотя бы длинный разговор между Альбертиной и Марселем о Достоевском: это, по сути, трактат, который автор весьма неубедительно заставил произносить своих персонажей вслух и который не играет ни малейшей роли в дальнейшем развитии событий.
— Я не согласна, — сказала Луиза, слегка отодвигаясь. — Мне кажется, что этот эпизод иллюстрирует назойливую любовь Марселя, от которой Альбертина начинает задыхаться и от которой ей хочется убежать.
У Руссо, продолжал я, спор идет о другом. Пруст брал за данность всеобъемлющее значение литературы, Руссо же считал, что всякое искусство пагубно и служит целям развращения. Поэтому он и оказывается перед дилеммой, как написать книгу, которая бы убедительно доказывала вред всех книг без исключения. Рассказчик в этом случае должен в первую очередь признать, что он сам — орудие зла, и Руссо достигает этого с такой же испепеляющей иронией, какую мы находим у Пруста, создавшего персонаж с нормальной сексуальной ориентацией, который осуждает всякое «извращение».
Тут Луиза сказала, что не понимает, при чем тут Ферран и Минар. Для Руссо, ответил я, они действительно не больше, чем анекдот, имеющий весьма отдаленное отношение к содержанию романа, но для меня они стали почти так же дороги, как собственные дети.
— Но у вас ведь нет детей, — возразила Луиза.
— Детей? — Я покачал головой. Наступило минутное молчание.
— Наверное, это потому, что ваша жена занята своей работой… Она ведь работает?
Я никогда не рассказывал Луизе о мире аудиторства, уже давно существовавшем бок о бок со мной, словно какая-то таинственная фабрика, о существовании которой я знаю только по изредка доходящим оттуда звукам трудовой деятельности.
— Вы меня с ней познакомите, если она скоро вернется? — спросила Луиза. И поняла свою ошибку, когда я, запинаясь, объяснил, что Эллен уехала по делам.
— Вот как? — проговорила она, и мы оба выпили по большому глотку кофе.
— Впрочем, вы правы, — сказал я, чтобы заполнить паузу. — Для Эллен так лучше. Ей лучше, что у нас нет детей.
— А вам?
Она внимательно смотрела мне в глаза, и ее серьезное испытующее выражение сказало мне, что я сам воздвиг все те барьеры, что нас разделяли; я просто прятался за ширмой темы, которая одна нас якобы сближала — наша общая любовь к литературе.
Я сказал ей, что хотел бы иметь детей, но иногда это бывает невозможно, и тогда вы оказываетесь перед выбором: или позволить своим желаниям отравить ваше существование, или продолжать жить, как раньше, забыв про неосуществимые мечты.
Луиза молчала.
— У Пруста не было детей, — добавил я. — У Паскаля тоже не было, и у Флобера. И у Руссо.
Луиза посмотрела на меня, недоумевая не то почему я упорно возвращаюсь к своим любимым писателям, не то почему я включил Руссо в число бездетных писателей.
— Но Руссо же отослал пятерых детей в приют, — сказала она.
Неужели она совсем меня не слушала во время наших «занятий»? Неужели забыла, что среди апологетов Руссо всегда находились такие, которые утверждали, что эти дети были вовсе не его и именно потому Руссо сплавлял их в приют? У меня, разумеется, была иная теория, и хотя меня очень огорчало, что Луиза как будто и не слыхивала о ней, но утешал проявляемый ею сейчас интерес; задавая вопросы о Руссо, она, казалось, хотела узнать о моей собственной жизни.
— Он выдумал этих пятерых детей, — сказал я. — Так же, как он выдумал Феррана и Минара. И сам поверил в собственную выдумку — я в этом убежден.
Если во время наших предыдущих «занятий» все это, по-видимому, нисколько не интересовало Луизу, мои последние слова явно разожгли ее любопытство, и она спросила:
— Но зачем человеку выдумывать такое? Зачем наговаривать на себя, будто он отдал в приют собственных детей?
— Чтобы доказать миру, что он способен стать отцом, хотя этому и не существует никаких свидетельств.
Может быть, она наконец поймет, какие глубокие и тягостные узы связывают меня с этим презираемым мной писателем: он был как бы гирей, привязанной к моей ноге. Потому что я понимаю, как он ненавидел всех свободных от его слабостей мужчин.
— Герцогиня Люксембургская пыталась отыскать его детей, — сказал я. — Она хотела усыновить одного из них. Она обыскала все приюты, но никого не обнаружила.
Об этом я тоже говорил ей раньше, а еще объяснял, что у Руссо была патология мочеполовых путей, доставлявшая ему много неприятностей и вынуждавшая все время носить катетер. Он сам не раз поминает об этом в своих книгах. Но я не говорил ей о случае с проституткой, продемонстрировавшем его половую слабость и, по словам Руссо, многое объяснившем ему в самом себе; не поминал я и врача, который заверил его, что необычное состояние его органов, во всяком случае, делает для него невозможным заражение венерической болезнью.
— Я не раз задавался вопросом, что имел в виду врач, — сказал я.
Луиза внимательно на меня смотрела. Эллен тоже проявила некоторый интерес к этой теме, когда я в течение нескольких недель изучал медицинские пособия той эпохи, чтобы выяснить, каким образом у мужчины может возникнуть иммунитет к сифилису. Я пришел к выводу, что Руссо — в силу или физиологических, или психологических факторов — был не способен на семяизвержение внутри женщины.
Я смотрел на рот Луизы, на ее подрагивающие губы. Это было единственной реакцией на мои слова,