управляться ему по-прежнему несподручно, но он не сдаётся, и мать не встревает, пусть он и поганит свой завтрашний крестинный костюм, и она думает, наверно, что его не узнать и что вообще она его не знает, но этот вечер она проживает вчуже, не он. Арнольд Нильсен знай себе вжикает по траве ржавой косой, он запыхался, он то смеётся, то плачет, но вот весь пятачок выкошен, острижен, и отец притаскивает из тайника сухие обрывки сетей, увязывает жухлую траву, и зелёное солнце превращается в жёлтое.

Ночь наступает раньше, чем он возвращается. С ведром дождевой, но всё равно солёной воды. Здесь даже дождь солёный. И ветер. Я сплю на жёсткой скамейке. Совесть у меня всё-таки есть. Они ложатся в родительскую кровать. Еле помещаются. Мать не спит. Она показывает на странную дверь, удивившую её: широкая дверь на внешней стороне тамбура, у крыльца. — Для чего она? — спрашивает мать. — Это покойницкая дверь, Вера, — улыбается отец. — Чтоб уважить покойника и вынести гроб без суеты, не крутить туда-сюда. — Некоторое время они молчат. Наверно, прислушиваются, сплю ли я. — Я б хотела познакомиться с ними, с Эвертом и Авророй, — шепчет мать. Отец находит её руку. — Вот они б удивились, что я заполучил тебя! — Мать тоже улыбается и говорит: — Я б им ответила, что просто ты заставил меня смеяться. — Вдруг у отца пресекается дыхание, он до боли стискивает её руку своими самостругаными пальцами, она вскрикивает, но он не замечает. Он стонет. — Я должен что-то сказать тебе, Вера! — Отец выкрикивает это и тут же ослабляет хватку. Но дальше не продолжает. — Скажи, Арнольд. Что? — Мать ждёт. Отец молчит. Цену себе набивает, думает мать. Она, хихи-хаха, оборачивается к нему и видит, что Арнольд лежит рядом, откинувшись навзничь, как в судороге, по лицу течёт пот, чёрными полосами от волос, на губах что-то белое, пена, а глаза как коричневые стекляшки с разбитым донцем. Мать вскрикивает: — Арнольд, что с тобой! — И тогда он будто приходит в себя, начинает дышать, отряхивает мрак и снова видит, видит мать в глубоком потрясении. — Ничего, — шепчет он. — Ничего. — Отец не может знать в тот момент, на сколько он выпадал из жизни, может, и всего-то на секунду. Он встаёт, ему надо на воздух, побыть одному. Он садится на крыльце, поднимает серую, гладкую собачью челюсть, обнюхивает её, швыряет. Спустя мгновение встаёт и мать. Подходит к нему со спины. Он ждёт. Может статься, он говорил во сне и оговорил себя, выложил всё. В своём ожидании он не забывает, что, возможно, его песенка уже спета. — Так что ты хотел мне сказать? — наконец заговаривает мать. Отец вздыхает. Обычный вздох облегчения, и всё. — Тебе нужно отдохнуть к завтрашнему дню, — шепчет отец. Она закрывает лицо ладонями. Кругом всё, включая море, блестит и сияет. — Какой сон в белые ночи! — отвечает она. — Вера, надо просто зажмуриться. — Она не отрывает ладоней от глаз: — Не помогает. Свет слишком резкий. — Но всё же уходит в дом: наверно, я завозился. Арнольд Нильсен остаётся сидеть. Он смотрит на ветер. Ветер всегда разный. Он как широкая река, протекающая через его Вселенную. Их лодка валяется у сарая, волглая, опрокинутая набок, прямо дохлый смердящий зверь. Дрожь не утихла, эхом торкается в теле. Пройдёт. В доме должен быть спирт, от Рождества не могло не остаться ну хоть капли. Арнольд Нильсен встаёт. Прямо перед ним покойницкая дверь. Нет, нет, думает он, в этот раз таким путём входить не будем. Он обходит дом и забирается на кухню. Открывает шкаф, где вперемешку свалены тарелки, приборы, чашки и инструменты, Эверту не давался порядок когда Аврора отошла первая. Всё покрыто пылью и солью, вытравляющей все цвета и стесывающей остров, чтобы однажды море затопило его. Нежданно Арнольд Нильсен натыкается на то, чего не искал. В нижнем ящике под скатертью, рядом с запиской, которую он в своё время написал матери на бумажке, вырванной из книги для ведения расходов, лежит открытка. Он берёт её в руки. Это расписанное вручную изображение Патурсона, самого высокого человека в мире. На обратной стороне великан в 1945 году написал слова привета своему другу, Арнольду Нильсену. Он сообщает, что Шоколадная Девочка умерла. У Арнольда снова темнеет в глазах. Открытка, отправленная из Акюрейри в Исландии, обошла множество адресов, и в Норвегии, и за границей, пока наконец не обрела пристанища здесь, на Рёсте, у его родителей. Арнольд Нильсен прячет её в старый коричневый чемодан и ничего, кроме неё, не забирает с собой с острова Рёст, когда мы покидаем его.

Наступило утро. Незаметно. Сутки не делятся никак. Время течёт без задорин. Мать всё-таки заснула, он оставляет её спать, со мной под боком. Выходит наружу. Он видит, что со всех окрестных островов идут к Рёсту лодки, огромная армада, даже жители и работники из Скумвара спешат в это воскресенье сюда. Арнольд Нильсен улыбается. Он снова в седле. Руки не дрожат. Никто не в силах усидеть дома, когда Колесо и его городская фря будут крестить своего мальца в новой церкви. Лодки идут против ветра. Волны лижут маяк белыми языками и пе-рехлестывают через мол. Арнольд Нильсен гогочет. Ветер как раз кстати, да ещё такой. Он умывается солёной дождевой водой, бреется и будит поцелуем нас с матерью. — В нашей церкви жёсткие скамьи, — говорит он. — Захвати подушку.

Сесть в церкви уже негде. Народ стоит вдоль стен, все наглаженные, при параде, снедаемые любопытством, даже псалтырей в это воскресенье не хватает на всех, а когда надо петь Бог есть Бог, они выпаливают псалом скороговоркой, органист пытается поспеть за ними, но отстаёт на втором куплете, а им надо поскорее покончить с пением и перейти к главному, то есть выяснить, как Колесо собрался назвать сына, наверняка с закавыкой, раз он после стольких лет цирка, молчания и заграниц вернулся, чтобы отставной пастор здесь окрестил его мальчишку. Будь их воля, они бы отменили и проповедь с миропомазаньем, и общую молитву, чтоб поскорее увидеть уже, что скрыто в огромной коробке, всё ещё в полной таинственности загромождающей пристань. Наконец мать выносит меня к алтарю, отец поспешает следом, больше крещаемых нет. На задних скамьях встают, чтобы лучше видеть. Падает псалтырь. Служка наливает в купель воду. Шум стихает. Старый пастор, в облачении и с белым воротником, вновь стал похож на чёрный парус, только не раздутый ветром, а туго обмотанный вокруг мачты. И также шелестит его голос, когда он обмакивает пальцы в солёную, понятно, воду, кропит мне голову и читает моё отныне законное имя так тихонько, что даже мать не слышит. Приход начинает нервничать. Шептаться. Лощить подмётками пол. Наконец, как мне рассказывали, когда Старый пастор промокнул мне голову тугим полотенцем, кто-то (это был Кручина) крикнул: — Так как, чёрт возьми, парня назвали? — Арнольд Нильсен оборачивается к ним, к этим знакомым лицам, — мужикам, зачесавшим волосы с незагорелых лбов назад, бабам с прямыми спинами и робкими улыбками, круглым глазам ребятни, к воскресным лицам, знакомым ему по каждому выходу на манеж, — и понимает, что если их он не сможет полюбить, то и других тем более, особенно же — себя самого. Арнольд Нильсен вскидывает руки. — Имя мальчика — Барнум! — кричит он. — А теперь я приглашаю всех отпраздновать это! — Я записан. Взят в расчёт. Под бой часов на церкви Рёста начинается моя жизнь под именем Барнум, а праздник продолжается на первом этаже Дома рыбака. На могилу родителей Арнольд Нильсен заказал саркофаг. Теперь он не менее расточительно привечает живых, выставляя всё, что положено, и ещё бутерброды, а островитянам не надо повторять приглашение дважды. В медицинском отчёте за этот, 1950-й, год, составленном районным врачом Эмилем My, говорится, что в смысле трезвости дела на Рёсте обстоят благополучно, так как денег покупать горячительное ни у кого нет, за единственным исключением одного июньского воскресенья, когда крестины превратились в затяжную гулянку, по счастью не приведшую к более тяжёлым неприятностям, чем вывих руки, ссадины и две сломанные вставные челюсти, хотя всю следующую неделю в ходе многочисленных повторных обращений к сестре за остатками апельсинового сока из американской гумпомощи явно выявлялись следы злоупотребления алкоголем. Женщины теснятся вокруг Веры, самые младшие просят подержать меня и получают разрешение, а отец стоит в кругу мужчин, они расстегнули тугие воротнички, натирающие в такую жару шею, и провожают глазами все вносимые бутылки, а Кручина торчит посерёдке между бабами и мужиками, чтоб слышать всё, что говорится и там, и там, и ничего не упустить. Стаканы налиты, мужчины выпили. — Ты хорошо устроился, Арнольд Нильсен, — говорит смотритель маяка. Отец опускает глаза с деланой скромностью: — Не могу пожаловаться, — шепчет он и снова наполняет стаканы, ибо, пустые, они выглядят несерьёзно в здоровенных кулачищах островитян. — Но что ты делаешь? — спрашивает церковный служка. Арнольд улыбается: — Я переделал столько всего, что и половины назвать времени не хватит. — К вину у мужчин никаких претензий нет, но ответом они совершенно недовольны. — Времени у нас полно, — разъясняет браковщик. С каждой минутой Арнольд Нильсен узнаёт их ещё лучше, вспоминает по тому покосу, по школе, выуживает из памяти их имена, смех. — Скоро вы увидите кое-что из того, что я сделал, — отвечает он мягко. На том мужики и унимаются, в надежде вскоре увидеть, что же в этом ящике на пристани. Они чокаются. Арнольд с неприязнью замечает, что Кручина подбирается всё ближе к женскому кружку. — Тебе и пить уже нельзя? — окликает он любопытного старика, тот шустрит на зов, и Арнольд определяет его на свободное место рядом с собой. — Если ты будешь так дрожать, я смогу налить лишь половину, — говорит он. Кручина ухмыляется: — Дак у тебя с детства рука нетверда. Смотрю, пальцев ещё порастерял. — Кручина опрокидывает стакан и протягивает его снова. Арнольд Нильсен отставляет

Вы читаете Полубрат
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату