Достал блокнот, в который записываю свои идеи. Такие, например: 1. Смех и плач — человеческое в свидетельствах Барнума. 2. Плавательный бассейн. 3. Пересечения со знаменитостями, как реагировал. Битлз, Пер Оскарссон, Шон Коннери и т. д. 4. Откормка. 5. Тройной прыжок. 6. Ночной палач. Это мои рабочие заголовки, то, что я пишу для памяти, тщательно, с подробными комментариями, отсылками, диалогами, списками действующих лиц. И вот самый расчудесный миг — я заправляю лист в машинку или, чтоб не разбудить Вивиан, заношу над бумагой карандаш. В эту секунду я сам себе вседержитель. Господин над собой и над временем. Темень пришкварилась к окнам. Внизу, в городе, мечутся огни. Идёт дождь. Кто-то гоняет на всю мощь Sex Pistols. На Бултелёкке орут коты. И вдруг всё стихло, лишь мерно сопит Вивиан, двигатель наш. Это моё время. Свои истории я должен сделать не занудными и низкими, а высокими, выше зарубок на косяке двери, выше меня. Вы думаете, я слишком на многое замахнулся? Видите ли, сейчас, когда перо приближается к бумаге или палец — к затёртой клавише разбитой клавиатуры, мне нет преград. И всё возможно. Я царь и Бог. В эту секунду, в миг неопределённости, медлящий, как капля на соске ржавого крана или на лепестке розы, я весомее своих килограммов и больше собственных мыслей, мои полномочия не ограничены моими возможностями, и капля эта может породить море. Вивиан повернулась и застонала негромко. Может, приснилось что. Может, подумал я, новый человек растёт в ней, моя клетка, её яйцо, думал я, яйцеклетка, черты, в зачатке уже существующие в теплоте её лона, мальчишечья складка между бровями, девчачья ямочка на щеке, детское сердечко. У доктора Греве Оплодотворение, акт, в ходе которого созревшая яйцеклетка обретает способность породить нового, самостоятельного индивида, строго предшествует Погребению, закапыванию трупа в землю для его разложения и превращения в перегной. Карандаш упёрся в Ночного палача. Я написал начало сцены: МАЛЬЧИК, худой и бледный, восьми лет, бежит по улицам. Закрыв глаза, я без труда видел его, как он бежит по пустым улицам безлюдного города, рано утром, в старомодной одежде, я слышал его дыхание, тяжёлое, и музыку, поскольку такая сцена невозможна без музыки, что-нибудь в синих тонах, медленное, симфоническое. Куда его несёт? Бежит, значит, боится опоздать, пропустить — что? Я отложил карандаш. История всё ещё мне не по зубам. Я не дозрел до неё пока, до моего главного дела жизни, этой глыбы, посвящённой проблеме неприсутствия, отсутствия. Я записал слово на полях и подчеркнул. Неприсутствие. Что писать, я знал, но вот в какой последовательности? А это соль повествования — последовательность: выстраивание событий в ряд, что поставить именно сейчас, нелепая логика, не касающаяся причин и следствий, а имеющая отношение к другому измерению бытия, поэтика хронологий. Нет, я не дорос ещё до этой вещи. И мне предстояло расти вместе с ней, тянуться, тянуться и превзойти себя самого и свой мандат, стать сам-себе-сверхчеловеком. Я заполню пустоту неприсутствия и тем самым расколдую его: Фред, который рыскает где-то уже десять лет, Вильхельм, наш прадед, сгинувший во льдах; муж Болетты, неизвестно кто; чёрный отцов материк пропавший кусок его жизни, зазор между тем, как он покинул цирк с чемоданом аплодисментов, и тем, как он пронёсся вверх по Киркевейен на жёлтом блестящем авто. И Педера, не забыть этого отсутствующего, он изучает экономику в университете в Лос-Анджелесе. Возможно, мальчик бежит что есть духу на встречу с ними, со всеми этими людьми? Я достал пива и, стараясь не шуметь, вышел на балкон. Высмотрел Блосен. Там любила посидеть Пра, и вот к ней туда пошла Вера, наша мать. У меня появилась новая идея, я срочно вернулся в комнату записать, пока не забыл, этот мой навязчивый кошмар: забыть дельную идею. Я написал: Места. Истории о людях, привязанные к определённым местам. Напр., Пра и Блосен; Болетта и «Северный полюс»; Эстер и киоск. Внутренний двор. Место становится местом, когда человек оставит в нём след. Человек не человек, покуда у него нет своего места. Не в таких ли местах обретаются наши воспоминания? А моё место — оно где? Я не знал. И может ли считаться местом — время? Под сенью секунд, на постое у часов? Мне хотелось иметь собственный угол во времени. Я написал внизу, крупными буквами: Места погребения. А это чьи места? Я полистал блокнот и вернулся к старой, хорошей идее: Тройной прыжок. Идеальная техника. Я мечтал бы выстроить собственную поэтику по его подобию. В тройном прыжке последовательность действий неизбежна и непреложна: быстрый разбег, плавный толчок, упругие касания земли, прыжок на одной ноге, шаг и мощный последний, сумасшедший, прыжок в яму, причём ноги в момент приземления выпрастываются вперёд почти невозможным и оттого ещё более прекрасным движением. Я вспоминаю историю тройного прыжка: на протяжении веков техника его оттачивалась и шлифовалась, но структура оставалась неизменной — прыжок на одной ноге, шаг и финальный прыжок, сущная троица прыжка. Особенно меня занимает разбег, здесь закладывается основа, неудачный прыжок виден уже в момент разбега. Я почти уверен, что где-то должны храниться съёмки разных тройных прыжков с соревнований в Норвегии и за границей, эти кадры могут пролить свет на значимость и многотрудность тройного прыжка. После многих сомнений и колебаний я решился сделать главным героем домоуправа Банга, хромого рыцаря тройного прыжка. Вот какая картинка представляется мне: пожилой домоуправ натаскал во двор песка и обустроил прыжковую яму. Теперь все собрались посмотреть, как он прыгнет. Дело происходит весной, ближе к вечеру, мы торчим изо всех окон и стоим на лестницах, а также вдоль дорожки для разбега, узкой и посыпанной щебнем, мы хлопаем в такт и скандируем; наконец, встречаемый восторженным рёвом, появляется сам Банг, в старых-престарых шортах и жёлтой майке, сосредоточенный и колченогий, он касается планки и отталкивается, со стоном, но в этот самый момент я бросаю его, оставляю висеть в воздухе, а сам возвращаюсь к началу, к рождению тройного прыжка. Кому первому пришло в голову прыгать таким макаром?
Я лёг, когда Вивиан встала. Она надела спортивный костюм и была такова. Только шаги торопливо спустились по лестнице. За полчаса её отсутствия я так и не заснул. Затрезвонил телефон. Или это в церкви? Звонил папаша Вивиан. — Я могу с ней поговорить? — спросил он. — Она бегает, — ответил я. Он замолчал. — Я только хотел напомнить ей о сегодняшнем ужине, — сказал он наконец. Голос его звучал глухо, словно он положил трубку и ушёл в соседнюю комнату. — Алло? — прошептал я. — В семь часов, — сказал папаша Вивиан, приблизившись. — В семь часов, — повторил я. — Хорошо. Так и договорились. — Договорились, — повторил я. Голос его изменился, зазвучал почти доверительно. — А ты не бегаешь? — Вивиан любит бегать одна, — ответил я. Он всё не клал трубку. Я слышал дыхание Вивиан, поднимавшейся по лестнице. — У вас всё хорошо? — внезапно спросил он прежним мягким голосом, оставлявшим ощущение неестественности, как когда человек пробует завербовать себе друга. — Мы вчера купили табличку на дверь, — ответил я. Он повесил трубку. Вивиан повернулась ко мне, мокрая, хоть выжимай. — Там дождь? — спросил я. — Я вспотела, — ответила она. — Сделаем ещё ребёночка? — Мне надо сделать растяжку. — Она вцепилась в перекладину дверного косяка и повисла так. Тонкие пальцы держали её на весу. В этой картинке было нечто противоестественное, похожее на недоразумение с Бангом, которого я посреди прыжка бросил болтаться между небом и землёй, как бы в своего рода чистилище, точно как Фред бросил нас в чистилище времени. Я забылся сном, коротким, тяжёлым и бессмысленным. Когда я очнулся, Вивиан завтракала на кухне. Пахло кофе, жареным хлебом, мармеладом. Я лежал и наблюдал за ней. Нет, это не чистилище. Это обыденность, которую мы полагаем вечной данностью и потому забываем. Один миг из миллиона таких же заурядных, тихих, в которые ничего не происходит, тем более обычных для воскресенья, и пусть бы так оно всегда и шло, подумал я. Но потом решил, что этот миг всё же нельзя считать совсем обычным. Это наше самое первое утро. Я вытащил из-под подушки припрятанный там свёрточек и пошёл к ней. — А для меня местечко найдётся? — спросил я. Вивиан подняла на меня глаза и ответила: — После меня. — Но я всё-таки сел. Она налила нам кофе. — Написалось что-нибудь? — Никак не могу определиться, — ответил я. — Определиться? — У меня слишком много задумок, Вивиан. — А это мешает? — Мешает, потому что я не двигаюсь вперёд. Всё время хватаюсь за новую идею. Я сам не знаю, чего хочу. — Вивиан пододвинула мне корзинку с хлебом. — Мне кажется, ты всё равно пишешь об одном только Фреде, — ответила она тихо. Эти слова легли против шерсти. Она права. Я положил перед ней свой свёрточек. Вивиан удивлённо воззрилась на меня: — Это что? — Утренний подарок, — ответил я. Вивиан покачала головой: — Я и не подозревала, что ты такой предусмотрительный! — Она улыбнулась. Я кивнул. — Ты имеешь в виду мещанство? — Я имею в виду предусмотрительность, Барнум. — Открывай! — закричал я. Вивиан открыла коробочку. В ней лежало простое золотое колечко. Она бережно вынула его. — Мама хочет, чтоб оно было твоим, — сказал я, а когда увидел, как Вивиан надевает колечко на тонкий палец, меня озарила новая идея, я увидел скачок во времени, тройной прыжок: это кольцо однажды подарила маме Рахиль, а теперь я подарил его Вивиан, и в этом кругу, в этом маленьком кружке, сложившемся вокруг колечка, я учуял историю гораздо большего размаха, и перед глазами у меня