отвечает. Я открываю глаза. Огонёк замер на месте. Я жду. — И что? — говорит он наконец. — А если человек поступает навыворот своему собственному хотению? — Тогда всё гикнется к чёртовой матери. — Фред встаёт, открывает окно и щелчком отправляет окурок вон. Он производит небольшой салют и гаснет в дождящей черноте. Тогда Фред разворачивается и подходит ко мне. — Духу не хватает сказать, кого ты трахнул? — Я поднимаю на него глаза. И шепчу: — Лорен Бэколл.
Как-то она подкараулила меня у школы. Она как-то изменилась, повзрослела, что ли, или дело было в мешковатом пальто, шарфе, который она обмотала вокруг шеи раз восемь, да ещё шапку натянула на самые глаза. — Привет, — сказала она. — Привет, — отозвался я. Мы замолчали, стояли и сбивали снег с ботинок. С нашей последней встречи прошло время, а последней нашей встречей была Белая беседка во Фрогнерпарке. — В школе порядок? — Я дёрнул плечами. — Меня ж исключили, какие проблемы. — Она тихо рассмеялась и спрятала рот за ладонью. От её дыхания толстая зелёная варежка покрылась инеем. — Ты с Педером видишься? — спросила она вдруг. — А ты? — Мама его гораздо хуже. — Хуже? Это как? — Руки теряют подвижность. — Так мы поговорили. Потом замолчали. Меня посетило чувство неловкости, испуга даже, мы что-то оставили позади и не обратили внимания, прошли стороной, и меня поразила незнамо откуда вставшая перед глазами картина: отражение в колпаках колёс проехавшей машины. Мы не могли стоять так вечно. Было холодно. Я продрог совершенно. — Пойдём в кино? — предложил я. — В кино? Всё ещё закрыто. — Пойдём, пойдём. — Мы спустились к «Розенборгу». Я постучал в стеклянную дверь, сезам не открылся, я постучал снова, и наконец появился старый механик, отпер замок двумя ключами и впустил нас в фойе. — У-у, кто пришёл, — сказал он. Я не стал открещиваться. — А вы не можете показать нам фильм? — спросил я. Он долго качал головой. — Вы желаете посмотреть кино прямо с утра пораньше? — Я засмеялся: — Именно так! С утра пораньше! — Он задумался, глухо застегнул свою свекольного цвета форму, запер двери на оба ключа. — Так, так, надо посмотреть, чем богаты. — Мы забрались вместе с ним наверх в аппаратную, в тесную каморку, где проекторы стояли, как пушки перед мишенями, готовые бомбардировать экран светом, как только станет достаточно темно. На столе лежал свёрток с завтраком, он был раскрыт, а бутерброд с козьим сыром наполовину съеден. Механик стал перебирать коробки, складированные в углу за его пультом, потом вдруг застонал и вытащил одну из них, плоскую и блестящую, как колесо. — Боже правый, — проговорил он плачущим голосом, — мы забыли отослать её! — Покажите нам, — встрял я. Механик выпрямился: — Вам нельзя. — Почему? — Возрастной ценз. — Теперь рассмеялась Вивиан. — Барнум взрослый, правда, — сказала она. — Тем более никто не видит, — добавил я. Механик открыл крышку и вытащил бабину. — Давайте поторапливайтесь, чтоб нам управиться до семичасового сеанса! — Мы по лесенке спустились в зал, который казался сейчас, без публики, которая кашляет, перешёптывается, шаркает, разворачивает шоколадки, сморкается и скрежещет зубами, много больше, мы были только вдвоём и в полном восторге побежали меж рядов выбирать места, сейчас я, во всяком случае, не хотел оказаться позади двухметрового верзилы с африканским колтуном на голове и торчащими ушами. — Где ты хочешь сесть? — закричал я. Но Вивиан не могла решиться ни на что, как и я. В нашем распоряжении было шестьсот билетов, но мы не знали, какие пустить в ход. Механик что-то крикнул нам, и мы наконец сели, ясное дело, на места 18 и 19 в четырнадцатом ряду. Я положил руку ей на колено. Она сняла варежку и робко накрыла мою руку своей. Свет погас, не сошёл медленно и вкрадчиво на нет, словно закат, когда исподволь растекается голубой полумрак, чтобы мы могли настроиться на грядущую темноту, как мы привыкли, а разом пропал, мы услыхали только скрип отъехавшего в сторону тяжёлого занавеса, и фильм начался. Мне показалось, что время обмотало меня путами и затянуло их. Фильм назывался «Дни вина и роз». Я вспомнил название, афиши, траченные дождём, механика, снимавшего их, шаги, которые я отсчитывал, и Фреда, возникшего из круглого писсуара под горой у церкви. Или это тоже особое деление на линейке Барнума — время, настигающее тебя снова? И как долго тянется такое мгновение, которое не оставляет ножевой зарубки на косяке, но выбивает какие-то часы или дни в твоих воспоминаниях, как в граните? Я знаю только, что «Дни вина и роз» идут один час пятьдесят семь минут и что я никогда не забуду ту сцену, где Джек Леммон, заходя в Юнион Сквер Бар, вдруг останавливается, увидев собственное отражение в окне, и на долю секунды, пока наваждение не рассыпается, принимает его за чужое, за какого-то бомжа, конченого, патетичного и дурно выглядящего алкаша, а потом понимает, что это он сам.
Потом мы зашли в «Крёлле». Сели в самой глубине. — Ну и фильм, — сказал я. Вивиан смотала шарф. — Дерьмо, — заключила она. Я нащупал в кармане сигарету. — Дерьмо? Почему? — Лицо Вивиан побелело от холода, губы одеревенели и сузились. — Я не люблю фильмы, которые плохо кончаются. — У нашего столика остановился официант. — Большую, — сказал я. Он живо согнулся ко мне. — Шутишь? — сказал он. Тут бы мне и следовало ответить репликой из совсем другого фильма, из нашего:
Мы пошли к Педеру. Его дома не было, но мама не отпустила нас. Она управлялась с коляской с видимым трудом. Я помог ей переехать в гостиную. Здесь шагу некуда было ступить от кистей, красок, подрамников и холстов. Обращало внимание, что колёса больше не скрипели, их смазали. Посреди этого разора стоял её натурщик, он простоял здесь все эти годы, такой же обнажённый, но уже не похожий на древнегреческого атлета, а чуть раздобревший и округлившийся, он скользнул в сторону и прикрыл срам. Вивиан уставилась на него, я на Вивиан. Мама свистнула. Натурщик подхватил белое полотенце и исчез. — Так редко кто-нибудь приходит, — сказала мама. Нам было неловко. Ещё я подумал, что почти всё случилось давным-давно и мы препровождаем время, каждый в своей норке, в разных точках этого невеликого города. — Как поживаете? — спросил я. — Мне б успеть закончить картины, пока руки не отсохли, и я бы