Ураниенборг, положив на лоб мокрую тряпку, чтобы унять пульсирующую головную боль, и на её глазах чёрные бакелитовые телефонные аппараты сперва сменились на серые и белые, плоские и неприметные, потом, в семидесятые, вышла кратковременная мода на абсолютно непрактичные инсталляции кричащих красно-жёлто-оранжевых тонов, курам на смех, честное слово, эти цвета в принципе несовместимы с телефонией, кстати, подставкой им служил собственный диск, за что злые языки немедля окрестили их
Наконец, мы пришли собственно на телеграф. Здесь стояла очередь. Отсюда отправлялись самые важные сообщения, те, в которых речь о жизни и смерти, и их не скажешь по телефону, потому что голос ненадёжный инструмент, он грешит интонациями, оговорками, утрированием и двусмысленностью, а в телеграмме ошибки исключены, она молчалива и однозначна, это язык трагедий и любви. За восемью пультами работали восемь женщин. Из них тоже никто Болетту не узнал. Мы не разговаривали. Телефон пагубно действует на нервы и слух, поэтому телефонистам запрещено работать более четырёх часов кряду. Телеграф калечит в основном руку и пальцы, нередко вызывая у телеграфисток судороги и артриты. Мама написала текст на бумажке и, когда подошла наконец наша очередь, отдала записку оператору, а та отыскала нужные коды и отстучала несколько коротких, но полных глубокого смысла слов, и мне легко представить себе, как в ту же минуту Радист на «Белом медведе» получил сообщение, перевёл значки в буквы и пошёл на камбуз отдать телеграмму Фреду Нильсену, этому салаге. От природы Радист был, думается мне, большой шутник, его подмывало выставить на смех неразговорчивого, себе на уме молокососа, которого не взяла даже морская болезнь и который, говорят, подавал большие надежды в боксе, а спасовал перед обычным качком из Трёнделага. — Эй, Нильсен! — орёт Радист на весь корабль. — За тобою мамочка заскучала! — Те, кто случились в этот момент на камбузе, осклабились и заржали, а Фред, думается мне, смутился, нахмурился, выхватил бумажку и сунул в карман и только позже, во время своей вахты, вытащил её, прочитал те несколько слов, что написала мама, и выбросил в море, где проплывали мимо льдины, похожие на грязные корки, и бились в корпус, не давая Фреду спать.
Он не ответил маме. Каждый день она ждала, что принесут телеграмму с «Белого медведя», хоть одно словечко, весточку — мол, жив-здоров. Телеграмма не приходила. Мама кидалась к двери на каждый звонок, чтоб обнаружить на пороге очередного торговца, вознамерившегося впарить ей домотканый коврик, или душеспасителя из Свидетелей. За это время она спустила с лестницы роту таких. И поседела. Мы с Болеттой боялись пикнуть, любая мелочь выводила мать из себя, одно время мы стали опасаться за её рассудок, и Болетта шёпотом втолковывала мне, что ждать — это искусство, овладевают им медленно, а учитель один — всё то же время. Оно шло, шло, и однажды, хоть от Фреда по-прежнему не было ни слуху ни духу, ни буквы ни звука, мама успокоилась, словно поняла: это — судьба, и покорилась ей, обуздала ярость, а когда вечером, перед летними каникулами, в дверь снова позвонили и мама даже не дёрнулась с места, мы заключили, что ожидание принесло в её душу мир, так же ждала искушённая в этом искусстве Пра, не мелочно считая часы и дни, а отдаваясь всей полнотой души ожиданию, которое становится единственным делом в жизни, и я сам пошёл открывать дверь. Оказалось, Педер. Из-за его плеча выглядывала улыбающаяся Вивиан. Я не виделся с ними довольно давно. Обрадовался. У меня есть друзья, они навещают меня. — Не здесь ли живёт малоформатный большой писатель? — спросил Педер. Я отвесил глубокий поклон и впустил их в дом, мы обосновались в нашей комнате (язык всё не поворачивался называть её моей), Вивиан хотела поиграть с коробочкой смеха, но я забыл поменять батарейки, тогда она спросила: — А Фред уехал? — В армию призвали, — ответил я. Педер присвистнул, высоко и протяжно: — Родина в надёжных руках. Наконец-то мы можем спать спокойно. — Вивиан посмотрела на меня: — А где? — Я задумался. Ложь уже обрела форму. Теперь она готова была простым делением превратиться в две лжи, а потом в четыре, и так пойдёт, чистая биология. — Это секрет, — ответил я. Вивиан потупилась: — Секрет? — Педер снова рассвистелся, надо было срочно переводить разговор на другое. Я хлопнул Педера по плечу. — Слушай, а мамин натурщик не может ещё раз сводить нас в киноклуб? — спросил я нарочито громко. Он резко оборвал свист. — Мама с ним покончила. — Покончила? Так она дорисовала портрет? — Педер неожиданно разозлился, встал. — Ты слышал, что я сказал, нет? — Слышать я слышал, но не понял. — Вивиан смотрела в другую сторону, от неё помощи не жди. Что ж я забыл купить батарейки к смеходавке? Сейчас бы не мучился. И я принялся искать сочинение, которое задолжал Педеру. Педер по- прежнему стоял к нам спиной. Сочинение он взял у меня не повернув головы. Я выбрал тему
Они ушли прежде, чем мама приготовила ужин. Я выскочил на кухню. Мама не спеша строгала козий сыр. Ожидание добавило ей обстоятельности и флегмы. — Девятнадцатого августа премьера! — крикнул я. Мама не торопясь обернулась ко мне: — Они уже ушли? — Да. Премьера «Голода» девятнадцатого августа. — Мама вздохнула: — Может, к премьере и Фред вернётся. — В дверь снова позвонили, мама вздрогнула и уронила сырорезку. Я побежал открывать. На пороге стоял Педер. — Совсем забыл, — шепнул он. Достал конверт и быстро сунул его мне. — Думаю, твой брат не в армии, — шепнул он ещё тише. Я посмотрел на конверт.