улыбнулась Воронцову; брови у нее все еще были влажными.
В курительной зале на креслах зеленого бархата блаженствовали отцы семейств и города; купцы, мировые посредники. Многие из них, на взгляд Воронцова, были бездельники, либо занимались столь мизерными делами, что нельзя было принимать всерьез. Но к пароходчику Каменскому, Михаилу Сергеевичу Нестеровскому он направился с охотою.
— А что, Михаил Сергеевич, — громко говорил пароходчик, — не броситься ли нам вон да не закатиться ли по Каме на тройках?
В курительную влетел распорядитель вечера. По напудренному лицу полосами пот, напомаженные волосы перьями, губы — лепешкой:
— Ах, какая честь, господа! К нам пожаловали его сиятельство Христофор Якимович Лазарев! Прошу встречать, господа!
От восторга клацнул зубами, будто закусил на лету муху, подпрыгнул, перебрал в воздухе ножками. Каменский пробормотал: «Вот некстати», полковник двинулся, подхватив под руку Воронцова, к выходу. В смятенную залу, небрежно раскланиваясь, с любезной улыбкой искусственных зубов на старчески сером нерусского склада лице входил наследник знаменитых уральских магнатов, владелец шестисот тысяч десятин прикамских земель, многих заводов и копей, член попечительского совета пермского Мариинского училища, тайный советник Лазарев. Воронцов слышал: отдал Лазарев крестьянам малоурожайные земли, сумел с наибольшей для себя выгодой компенсировать потерю власти над мужиками — назначил за десятину оброк чуть ли не четыре рубля серебром, тогда как другие владельцы — половину меньше. Совсем недавно заглядывал в Мотовилиху лазаревский приказчик. Указал, что мотовилихинские лесные дачи скоро иссякнут, предлагал покупать лес у своего патрона. «Слово-то какое вместо „хозяина“ выкопал, ловкач», — подумал тогда Воронцов. Но приказчик зрел в корень. И уголь надо бы у них купить, если бы уломать департамент…
Николай Васильевич обернулся. Наденька смотрела на него, наморщив лоб, и была детская беспомощность в вытянутой ее шее, в острых локтях, прижатых к корсажу. «Как вы будете вести себя перед магнатом?» — словно спрашивала она. Воронцов незаметно, одними бровями, кивнул ей и опять к Лазареву. Тайный советник заинтересованно разговаривал с Нестеровским и Каменским. По косвенным взглядам Несгеровского Воронцов угадал — речь идет о Мотовилихе. И тут же полковник направился к Николаю Васильевичу, значительно топорща кончики усов, оказал, что господин Лазарев просит представить ему Воронцова. Лазарев подал руку, сухую и горячую, выпятил нижнюю губу:
— Весьма наслышан о вашем усердии.
— Я только исполнитель воли государя, — чуть поклонился Воронцов.
— У нас нет таких исполнителей, — сказал Лазарев. — Вот бы вас заполучить. — Он обнажил вставные зубы.
Этот день начался с веселого звона. Пьяненьким был колокольный звон, будто хромал на обе ноги. Видно, звонари накануне, в свят вечер, после первой звезды, изрядно помянули Христа. От кафедрального собора через Петропавловский до Мотовилихинской церкви все небо заткали переливистые звуки благовеста. И солнце выкатилось, орозовило снега, зажгло стекла, кресты на маковках — всем праздникам праздник. А у Кости на сердце тяжело: сегодня случится неминуемое. Бессилие! Хоть кулаком в кулак стучи — бессилие. Ни пришлые, ми мотовилихинцы не хотят его слушать. Это Яша вчера сказал: «На пруду стенки друг на дружку пойдут. Отец грозится — отучим нахлебников на наше зариться, пускай место знают».
— Идем к Ирадиону, к Овчинникову, потам к твоим отцом поговорим, — решил Бочаров, натягивая пальто.
— С Овчинниковым лучше не надо, — покрутил головою Яша, — лютый он стал против них.
Или слеп был Костя, или Катерина так все умела скрывать, но он ни разу не заметил, что встречается она с пришлым. Звать его Никитой Безукладниковым. Токарь из Сормово. Пока плотничает. У Паздерииа живет. Андрей-то уж дважды его подкарауливал, грозился хребет переломать. Новость больно уколола Бочарова. Никогда не думая, что и Катерина не безразлична ему. Но не понимал он самого себя, только стиснул зубы да скорее зашагал по скрипящей горбатой тропинке, стараясь думать о главном.
Они вошли в сенки, оббив на крыльце голичком снег, постучали. Открыла мать Андрея, круглолицая, темноглазая, щеки в мелких, будто насечка, морщинах.
— Проходи, Яша, давно не бывал. И вас, господин, милости прошу.
Овчинников и Костенко за столом ели пельмени. Стояли два шкалика водки, но Андрей пил один, Ирадион только пригубил.
— Надумал, наконец, прийти? — вскинул Костенко на Бочарова раскосые глаза, встряхнул волосами, схваченными ремешком.
— Надумал. Поговорить необходимо.
— Да вы садитесь, поешьте, — захлопотала мать, неодобрительно косясь на постояльца.
— Уйди, мать, — велел Андрей, наливая водку.
— Хватит тебе, поди, — неуверенно сказала мать и, вздохнув, притворила дверь.
— Все еще о мужиках хлопочешь? — насмешливо сощурился Ирадион. — А мы ведь для них — те же господа.
— А тебе мало Сверчинского?
— Мы тут ни при чем. — Ирадион даже отгородился ладонью.
— Спорить будем после, — миролюбиво сказал Бочаров. — Помогите мне уговорить пришлых и мотовилихинцев. Не друг против друга надо идти!
— Не лезьте, ваше дело сторона. — Овчинников неподвижными глазами уставился на Бочарова, достал из кармана орех, с хрустом раздробил зубами.
— То ж стихия, побьются и опомнятся, — встряхнул волосами Ирадион.
И Алексей Миронович посоветовал ему не соваться меж двух жерновов. Оставалось только упросить Паздерина: у старосты влияния достаточно, чтобы предотвратить бойню. Однако Паздерин с ухмылочкой заявил, что на кулачках мерялись испокон веку и кровопускание полезно.
— Не вам ли это выгодно, — сказал Костя, стоя с Паздериным нос к носу, — и уж не вы ли главный зачинщик?
— Догадлив ты, студент, — внезапно грубо оборвал Паздерин, — куда как догадлив. Но будя, будя! Эй, поберегись!..
Может быть, прав Ирадион: опомнятся, приживутся, привыкнут. Тогда придет время Бочарова.
И все-таки смутно, так смутно на душе! Костя нехотя вылез из-под одеяла, стал одеваться.
Гилевы уже снарядились в церковь. Старый Мирон был трезв и хоть чувствовал себя худо, все же грозно глядел здоровым глазом на семейство. Алексей Миронович расчесал волосы на пробор, надел зимний картуз с наушниками, тулуп на новую косоворотку, притопнул валяными сапогами-кярами, пошел в сенцы. Яша заторопился за ним, на ходу застегивая свой тулупчик и шепнув Косте: «Может, все обойдется». Катерина и Наталья Яковлевна в зеленых с отливом платках, разукрашенных павлиньими синими глазками, добытых из сундука ради праздника, заперли дверь на висячий замок.
Народу к церкви стекалось видимо-невидимо, все по-семейному; здоровались степенно, внушительно, зная цену друг другу. А старому Мирону даже кланялись, и оттого ожил он, повеселел, словно хватил добрую чарку.
Пришлые от Вышки, из улиц двигались особняком, кое-как одетые, большинство едва прикрыв лохмотья. Два потока, враждебных взаимно: огненных дел мастера первой и второй руки, плавильщики, надежда и опора капитана Воронцова, и — пришлые, всякие токаря, слесаря, возчики, которым и дела-то стоящего не нашлось.
Перед церковью смешались. Сбоченная голова Христа в терновом венце над входом глядела кротко и печально. Коренные по-хозяйски проталкивались вперед, поближе к алтарю. Пока пихались локтями молча, но зубы уже поскрипывали, кулаки сжимались. Костю от Гилевых оттерли мигом. Было душно до обморока, свечи едва мерцали, иконостас плавал в тумане, лики угодников размывались пятнами. Епишка, затисканный, отторгнутый от полу, уткнулся влажным носом в чью-то широченную спину, всхлипывал. Расставив локти, охранял свою мать Андрей Овчинников, нехорошо скалился. Паздерин, в распахнутой шубе на выдре, дородный, крепкий, кучка заводских чиновников в застегнутых наглухо зимних шинелях, капитан