мужики выхаркивать черные ошметки легких, а потом сойдут в гроб. И обняться не успели. Только Еремка сказал Моисею, не оборачиваясь:
— Глашу поберегите.
А уже голоса приказчиков да нарядчиков выкликали имена. Бабам велели отправляться в казармы, а мужикам — в лес, готовить доски да бревна к плотине. Углежогов погнали по дороге в гору.
Моисей и Данила с топорами в руках подошли к толстой размашистой ели. В ее тени хоронился высокий рыжий холм. Ни одного мураша не было видно на его крутых склонах.
— Быть дождю, — сказал Моисей.
— Закрылись. А мы сейчас повалим их защитницу, разрушим дом… Эх! — Данила поплевал на руки, рубанул по ветке. Она судорожно дернулась, но не поддалась.
Моисей рубил с другой стороны. Он слышал, как при каждом ударе ахает Данила, как шипят и сыплются ветки, и думал о Еремке. Вот так же, наверно, обрубят и его, сломают, кинут на колени. Длинная ветвь, падая, сорвала макушку холмика. Забегали встревоженные мураши, хватая жвалами нежные желтовато-белые коконы.
— Детишков прячут! — крикнул Данила и с размаху ударил по коре.
Из глубокой раны выкатилась смола. А Данила рубил, рубил, рубил, с каждым разом приговаривая:
— Детишков… Детишков. Детишков!
— Хватит, надорвешься! — кричал Моисей, но Данила не слушал.
Стучал весь лес, будто тысячи дятлов наперебой долбили его до самой сердцевины. А где-то подальше гомонили птицы, еще не понимая, что пора бросать насиженные гнездовья, только что проклюнувшихся птенцов.
И вот ель крякнула. Моисей и Данила уперлись в нее едва очищенным от веток шестом. Ель звонко и хрустко затрещала.
— Берегись! — крикнул Моисей.
Огромное дерево медленно накренилось и вдруг с шумом упало, придавив муравейник. Земля гулко охнула. С помятого шиповника каплями крови скатывались непрочные лепестки. Дальше снова была густая стена деревьев, длинные травы опутывали ее подножие, кивали колосками, пестрели неяркими соцветиями. И Моисею опять до крику захотелось уйти туда, в эту спокойную синеву, раствориться в ветвях и травах, в теплой мягкой земле.
В поселок возвращались затемно. Теперь казармы стали их домом, где ждали жены, ребятишки, скудный ужин. Никто не произносил ни слова, свирепая усталость прижимала к земле, сковывала, словно смола, набрякшие веки.
Чу, издали послышались громкие причитания. Моисей бросился вперед, но Васька его обогнал. Простоволосая и босая женщина кинулась к нему:
— Лошадей забрали, лошаде-ей!
Глаша, окруженная плачущими ребятишками, стояла у дверей казармы, ее глаза были до блеска сухими, только короткая верхняя губа вздрагивала, словно Глаша силилась улыбнуться. Марья рассказала Моисею, что Дрынов согнал всех лошадей в табунок и увел их, крикнув напоследок:
— Заводским мужичкам надо работать, а не за скотиной ходить!
Столько слез за один только день! Моисей прислонился к стене. Какое-то странное безразличие появилось ко всему, словно оставил Душу на лесном пеньке. Марья провела рукой по его всклокоченным волосам, по щеке.
— Отстань! — грубо отстранил ее Моисей.
Марья тихо ушла в казарму. Прибежал Васька, стал уговаривать всем миром идти к Ипанову, просить лошадей обратно. Хоть бы в деревню отправили, если нам не пахать! Моисей отказался. Перед его глазами все был муравейник, раздавленный рухнувшей елью… Вдалеке завыли собаки, потом захрустели шаги — это вернулись артельщики.
— Пригрозили батогами, — хмуро сказал Еким.
— В углежоги погонят, — добавил какой-то парень и испуганно прикрыл рот.
Кондратий угрюмо смотрел на Моисея, словно ища ответа, но Моисей все молчал.
— Может, Ипанов пособит, — проговорил Данила. — Встретил он нас, когда обратно от рыжего шли. Зря, мол, бунтуете, мужики, плетью обуха не перешибешь…
— Смотря какой обух.
— Ты, Васька, помалкивай. Накличешь горе на всех. — Еким положил руку на его плечо. — Друг дружку держаться надо… Иначе — крест.
Моисей словно и не слышал разговора. Но в душе загнездилось еще горшее беспокойство: стало быть, Гиль не так уж добр, как им подумалось, и надеяться на его помощь нечего. Вот и пригаси свою думку, ходи в общей упряжке, покуда носят ноги.
А дни шли за днями, похожие на близнецов. Мужики рубили лес, свозили к реке. Расчесывая грязное тело, торопливо мылись. Бабы стирали рубахи, пристегивали к лохмотьям латки, пестовали ребятишек, с опаской собирали грибы и землянику. Рыжий англичанин заглядывал в казармы, зажимая нос:
— Злого духа гнать надо!
В казарме пахло потом, гнилыми портянками, тяжело дышали измотанные люди.
Моисей потемнел, ссохся. Сон не шел к нему. Он слышал, как зовет кого-то Данила, скрипит зубами. Не поет теперь парень своих песен. Затаился, сжался народ. Только надолго ли? Вчера ночью слыхал Моисей, как у соседней казармы кто-то хриплым полуголосом рассказывал:
— Есть на Урале высокая гора Яман-Тау. И под Абзалиловым есть гора и тоже Яман-Тау зовется. Отчего бы? А вот отчего: во время Пугачево была там большая битва башкирцев с войсками Екатерины. И столько на той горе было убитых тел башкирцев, что гора выше стала. И народ ее тоже прозвал Яман- Тау…
— Дикий народ эти башкирцы, — сказал кто-то.
— Одичаешь, небось.
Здесь, на строительстве, Моисей видел башкирцев. Ходили они в длинных рубахах без пояса, в шароварах. На башке, поверх махонькой тюбетейки, белая войлочная шляпа на манер опрокинутой тарелки, а у иных меховая шапка. Даже в жару не снимали. Что это за народ, Моисей не узнал, потому что башкирцев скоро угнали в рудники. Туда же отправили целую толпу мужиков с рваными ноздрями, в колодках. Пробовали переселенцы сунуться с вопросами, но солдаты отогнали, грозя поколотить.
Все не успокаиваются люди, все не могут прижиться. Это здесь, в казармах! А каково в лесу! От Еремки, Тихона и Федора ни весточки, ушли и как в воду канули. Уж время убывает на воробьиный шаг, вспыхнули на осинах первыми огоньками жидкие листья, пожухли травы. Каково там в лесу возле угольных куч!
— Все будет ладно, — утешала Марья Глашу. — Весь лес не пережечь. Наработают сколь надо и на строительство вернутся.
Да, видно, не скоро это будет, не скоро. Васька и Данила, по указке Екима, сложили посреди казармы печь, вывели на крышу трубу. Зарядили обложные дожди, и где-то надо было сушить лапти, ветхую одежонку. Теперь мужики приносили из лесу ветки, сучья, обрубки, готовили топливо про запас. Дрынов не противился тому, только предупреждал, чтобы не воровали.
— Вы не глядите, что у меня обличье таковское, — под хорошую руку пошучивал он. — Я эть добра- ай.
Ложилась на усталую землю самородками листва. Может, это ее уносят из-под снегу вешние ручьи в недра гор и там она обращается в золото. Нет, тускнеет она под дождем, затягивается грязью. А дождь льет, льет, протекая в казарму. И нет ему конца, как нет конца слезам человеческим, горю человеческому.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ