— Лампадку-то засветите.
Жидкий огонек озарил темный лик Христа, заметался тенями по углу, притянул потолок, сдвинул стены.
— Душно, — сказал Моисей.
— Каменный ты стал. Ну хоть подрался бы, что ли, со мной! А то словно чужак…
Марья отвернулась от икон, в темноте неразличимо было ее лицо, но Моисей чувствовал, как дрожат ее маленькие губы.
— И побью, — невесело усмехнулся он.
В сенях зашлепали лапти. Отец вошел как-то боком, виновато скосив большелобое и худое, как у Моисея, лицо. Васятка сглотнул слюну, ушел за печку, вынес берестяной корец:
— Я тебе, дедушка, бабки оставлю. Ты их только, смотри, никому не давай.
Марья разложила постели, прилегла рядом с Моисеем. Все в доме приумолкло, только сверчок завел свою крестьянскую песню. Еще вчера была она привычной, неслышной, а теперь словно весь дом наполнился прощальными голосами. Моисей дышал ровно, легко, но Марья-то знала: он тоже слушает эти голоса. Издалека доносились пьяные крики, но не заглушали их.
Кто-то негромко поскреб окно. Моисей бережно высвободил плечо из-под головы Марьи, вышел. Стыдясь себя, Марья подкралась к окну. Над селом громоздились тучи. Изредка проскальзывало белесое пятно луны, и опять становилось темно. У окна говорили. Нетвердым от хмеля шепотком Еремка Демин упрашивал:
— Надо в бега, Моисей. Говорят, и опять не государя сказнили. Он скликает народ. Жалует государь своих содружников рекой с вершин до устья, и землей, и травами, и денежным жалованьем, и свинцом, и порохом, и хлебом, и провиантом, а еще крестом и бородой…
— Погоди. Жив ли, нет ли государь, не знаю, но свинца и пороху мне не надо. Крест у меня свой, бороду тоже никто не режет. Это больше по дворянской печали. А мне надо руды искать… Иди, не смущай душу! Мало крови тебе?
— Мало, Моисей, ох как мало!
— И вовсе не в царях дело. Их дворяне да чиновники обманывают.
— Надо бежать, Моисей, — настаивал Еремка, повышая голос. — Все одно пропадать!
— Марью и Васятку бросить?
Луна выпуталась из туч, бельмастым глазом мигнула рудознатцам и снова канула в черноту. Марья до боли прикусила губу. Хорошо знала она этого Еремку. Вместе с ним уходил Моисей на Полуденный Кизел искать железо, а потом на Березовских приисках под Екатеринбургом мыл золото. Вместе, ободранные, заросшие первою бородою, вернулась они в Юрицкое. Что же пересилит теперь: давнишняя ли эта дружба, или?.. Марья зажала рот ладонью, чтобы не закричать.
Зашуршала трава, залились дурными голосами собаки. Двигая кадыком, Моисей вошел в избу. Перед иконами на коленях стояла мать. Ее костлявое тело мерно сгибалось, она бормотала молитву, кашляла. Отец темным деревом сидел на лавке. Простоволосая, в длинной рубахе, Марья метнулась к мужу, прижалась всем телом:
— Никуда тебя не пущу, никуда!
Небо на востоке залилось кровью, но низкие тучи быстро стерли ее, зарябили огненными пятнами. На волосках крапивы, на корявой синеве заплота подрагивали капли. В мокрой пыли сидел Прошка, тыкал пальцем в небо. Видно, как столкнули вчера блаженного, так и остался он на дороге беседовать с Христом. Покачивая деревянными ведрами, шли бабы по воду, крестились, всхлипывали. В кузне вытенькивали молотки. Выжившие зимою крестьянские одры уныло мотали головами, дышали синеватыми ребрами. Кузнец Евстигней длинными руками ловко загибал лошадиную ногу, припечатывал подкову. Его черные, как жуки, сыновья ладили обручи на тележные колеса. Встряхивая цыганистыми кудрями, Евстигней по привычке подбрасывал шуточки, но сельчане хмуро молчали. Кузнец в сердцах выругался, притих.
Возле Буланки топтался отец, слезливо оглядывал тощую кобыленку. За находку железных руд приказные Строганова пожаловали когда-то Моисея деньгами, и отец привел Буланку из Нердвы. На радостях выпито было немало браги. Кобыленка оказалась доброй и дельной, но на крестьянской работе скоренько поизносилась. Она моргала белыми ресницами, ласково дышала на Моисея.
— Не выдумывай, отец.
— Да ведь как же вы без лошади-то, — с трудом выговорил старик, с надеждою косясь на сына.
— Доберемся как-нибудь. Не к спеху.
— На одной телеге доедем, — сказал неожиданно Еремка, выходя из кузни.
— Вернулся! — Моисей шагнул к нему, стукнул по плечу.
— Вот оно и есть, — вздохнул тот. — И куда их бросишь? Верно ты рассудил. Трое их у меня, и Глаша опять в тяжести…
Он, немного сутулясь, глядел сверху на Моисея. В серых беспокойных вечно глазах его сквозила лютая тревога.
Смущенно подергав бороду, отец повел Буланку домой.
— Сыну родному пожалел, — всхохотнул кабатчик Сирин, который тоже собрался на новые места, вслед за своими должниками.
Еремка свирепо раздул ноздри:
— Чего гнилушки скалишь, упырь?
Сирин отшатнулся, замахал на него руками, пригрозил:
— Не придешь ли ко мне, Еремушка.
— Мать у Моисея хворая, — угрюмо сказал Еремка, обернувшись к мужикам.
Безлошадные толпились тут же, с завистью поддакивали. У каждого на душе царапались кошки. Ехать в неведомое место, без кола, без двора, с пустыми руками было всего страшней. Столько лет жили, землю потом своим поливали, деды и прадеды на погосте покоятся, всякая былинка родная. Худо жилось, скудно, а все ж таки охота довековать там, где в купелю обмакнут.
Сумрачный и тихий вернулся Моисей в избу, достал укладку, вынул заветные камни. Подержал на ладони пестрый, как яичко жаворонка, гранит с примесью железной руды, беловатый кварц с чуть приметными глазу золотниками, позеленелый кусок медного колчедану.
Вспомнился Трофим Терентьич Климовских, старый рудознатец. Был он сломлен временем и ходил, словно вглядываясь в земные жилы. Медно-зеленый быстрый старик ласково беседовал с рудами, будто винясь перед ними, что вот, мол, достал их для человека.
— Ты гляди, — поучал он Моисея, бродя с ним по извилистым берегам Полуденного Кизела, — гляди: у каждого камня свой норов, своя душа… И ежели ты с корыстью к нему, в руки не дастся. Какая бы та корысть ни была: для богачества ли, для облегчения своего хребта… Только для человеков — и она выйдет к тебе, руда земная, выйдет…
Он щедро открывал Моисею тайны рудных дел, осторожненько приговаривал:
— Глазок у тебя, Мосейко, верный и душа чиста. Сохранишься — станет тебе удача. Гляди, во-он посреди кустов-то валун лежит. Лоб-то у него какой! Порохом не прошибешь. А что проку? Оторвался от родной горы, мохом зарастает. Смекай.
Как-то Трофим Терентьич сидел у костра, глядел на пыхающие синеватым огоньком уголья. Нудно зудела мошка, безнадежно скрипел коростель. Старый рудознатец прислушался, вдруг по-молодому поднялся, положил корявую ладонь на плечо Моисея:
— Пора мне, вьюнош… Наследье мое принимай. Может, дождешься доброго времени.
Он снял с шеи крестик, надел на Моисея и исчез. Долго кликали его Моисей и Еремка, но только эхо отзывалось на разные голоса.
— Хозяйка позвала, — решил Еремка.
Лес торжественно и строго молчал. Но в этом молчании чудилась Моисею скорбная и могучая молитва земли. И хотелось пойти вслед за учителем к этой неведомой земле, припасть к ее груди горячим лбом, преклонить перед ней колени. А на травах, видимых человечьему глазу, пробуждались уже предутренние шорохи и вздохи, едва уловимые запахи тумана, возгласы птиц.
Когда рассвело, Моисей и Еремка накидали на место костра каменный холмик, срубили березовый