передоляясь вперед всем измаянным телом своим, пробрели по этой тропе заморенные мокрые лошаденки. Широкие бурлацкие лямки сглодали кожу на костистой груди, и алчный до крови гнус тучами кидался на свежатину. Длинные бичи лизали лошадиные бока.
Сейчас по этой тропе шли люди. Впереди, опустив набрякшие руки до колен, покачиваясь не то в лад какой-то неслышной другим песне, не то от усталости, медленно переставлял ноги Гришка Лыткин. Посередине, пришпилив бороденкою нагрудный крестик, брел Удинцев. Слева и в затылок ему слышалось тяжелое хрипучее дыхание. Два косных, натужно крякая, перекидывали канат с коряг и кустов, снова впрягались в лямки. Маятниками мотались мокрые багрово-синие руки. Поодаль двигалась другая цепочка бурлаков, третья, четвертая. Медленно и важно шли по реке осадистые баржи. Казалось, двигались они сами по себе, а бурлаки просто тащили из воды и никак не могли вытащить рыбу непомерной тяжести.
Корявый лоцман у кормовой потеси зорко следил, чтобы судно становилось к канату под верным углом, не виляло, не ткнулось скулою в берег. Маленькая оплошка — и бурлачки сорвут пуп, обшивка баржи треснет, как скорлупа ореха, намокнет соль и станет на сотни пудов тяжелее железа.
Бечевная тропа тоже была соленой, но тяжесть этой соли никто не взвешивал.
Моисей договорился с Семеном Петровичем, чтобы перевести Удинцева на баржу, но расстрига стал ругаться немыслимыми словами, а потом сказал, что сорок годов ездил на других и грех надо искупать, коли подошел случай. Моисей не выдержал, тоже стал в лямку на место сомлевшего бурлака. Трудно было дышать, словно грудь схватили железные клещи. Пот липкою паутиной затягивал лицо. Приноравливаясь к шагу шишки, Моисей из последних сил налегал на лямку. В каком-то полубреду видел он высокие очертания берега, камни-голыши на тропе. Вечером он не мог проглотить даже ложки ухи.
— Везде надобна привычка, — сочувствовал Гришка. — Без нее человек жить не сможет. Шел бы с нами все время, втянулся бы… И мы после паруса в лямке хвораем, да ведь что поделаешь. Лошадей кнут подгоняет, нас — нужда. А спасенья от нее нет. И семьи у нас нет, и бабы нет. Все — по бечевной тропе… А усталости работному человеку стыдиться — хуже чем предателем стать.
Бурлаки одобрительно поглядывали на Моисея, толпой провожали до лодки, махали с берега, пока он, постанывая, взбирался на заякоренную баржу.
— Дикий вы человек, — удивлялся приказчик, растирая сухопарое тело Моисея какой-то мазью. — Сами в лямку идете. Деньги дают право загонять туда других. Даже чужие деньги. Хорошо сказал об этом великий Дант…
— А чем я лучше или хуже бурлаков? — Моисей, морщаясь от боли, повернулся на бок, карие, глубоко сидящие глаза его блеснули. — Всех бы в такой лямке поводить.
— Кто же будет в нее запрягать? Чудак вы человек. Века борьбы создали богатство одним и бедность другим. Бедные должны кормиться, и они идут к богатым. Богатые не могут их насыщать и одевать даром, ибо сами в одно мгновенье обнищают. Потому они и требуют, чтобы бедные работали.
— Не моим умом раскидывать все это. — Моисей сел на постели, оживился. — Но ежели все станут работать, то сами себя прокормят. Земля у нас богатющая, только руки с тщанием приложи!
— А музыканты, а поэты? — Семен Петрович даже отшатнулся, красивое лицо его исказилось. — Они съедят ноты и строфы своих стихов!
— Не все, что наработаешь, можно съесть. Излишки отдавать им за усладу.
— Во Франции решили то же самое, господин вольтерьянец. Но я не верю в возможность сего. Излишки ведут к богатству. — Приказчик подчеркнул свои слова резким движением руки, переменил разговор. — Хочу разбогатеть и уехать в Италию, страну песен, музыки, вечно голубого неба. Там даже бедность прекрасна, облагороженная поэзией. Я отыщу свою козочку, буду учиться музыке. В России нашей слишком для этого темно даже богатому человеку. Надо быть Лазаревым, Строгановым, чтобы жить…
— А это, — Моисей указал в окошко, в котором виднелись суровые щетинистые горы. — Это — Россия…
Семен Петрович, не ответив, вышел из казенки. Рудознатец вспомнил Федора Лозового, умиравшего, как дерево, оторванное половодьем от земли, в далекой Перми. Чужим, непонятным был для Моисея Семен Петрович, более непонятным, чем Федор, глаза которого перед смертью стали видеть глубже и зорче. Нет, Федор никогда не жил за счет других, за счет чужой нищеты, за счет чужих страданий. Никогда не будет так жить и Моисей.
Все чаще и чаще впрягался он теперь в лямку, знал, что скоро придется ему прощаться с Гришкой Лыткиным и его бурлаками.
К Елабуге причалились на целый день, по причинам, известным только приказчику. Он пригласил Моисея отведать свежей стерлядки в дорогой ресторации. Гришка с Удинцевым нахваливали кабак. Но Югова потянуло на гору, круто вознесшуюся над городком и Камою. На самой макушке горы виднелись развалины какой-то башни, похожей издали на черный гнилой зуб. Словоохотливый малый рассказал, что зовется башня Чертовым городищем, клал ее дьявол, а дьявола осаждал богатырь. При штурме богатырю оттяпали ногу, и она доселе бережется в святой церкви.
Моисей потрогал древние камни, в которых не было ничего дьявольского, спустился по другой стороне горы. Густой лес окружил его знакомыми запахами, веселым перекликом птиц. Невдалеке послышались голоса. На маленькой полянке стоял нараскорячку бревенчатый под крышею сруб, из-под которого легко выбулькивался синеватый ключик. Несколько мужиков и баб натирали водою лицо, до одури глотали студеную влагу, пели молитвы. Изгрызанный струпьями парень истово терся о гладкие бревна, сморкался, плакал. Скоргоча по обнаженным корням деревьев, подъехала телега, звероподобный монах вспугнул людишек, пододвинул к воде бочку, подставил на длинной ручке черпак. Вода билась снаружи черпака, словно отталкивала его.
— Купи, сыне, святой водицы, — неожиданно тонким голосом позвал монах Моисея. — Исцелит она от душевных и телесных недугов, обрящешь ты силу и крепость…
От монаха нестерпимо благоухало чесноком. Моисей поспешил по тропинке в город.
На пыльных улицах Елабуги в обнимку шатались пьяные, мухортая лошаденка равнодушно глядела на шелудивых псов и ребятишек, кувыркающихся в вонючей канаве. К пристани, держась друг за дружку, уставя в небо незрячие глаза, брели нищие. Полицейские проволокли высокого мужика с диким взором и разбитым лицом. Позевывая, глядела ему вслед торговка, из ее корзины лениво перегибались рыбьи хвосты. Всяк живет для себя, всяк живет по-своему!
Когда Моисей пришел на пристань, бурлаки сидели вокруг бочонка, Гришка делил ковшиком вино. Приказчик со своей музыкой пристроился на плоском камне, глядел в сиреневое меркнущее небо. Вот он дернул кудрявою черной головой, пробежал косточкой по струнам и завел плясовую. Гришка удивленно крякнул, поставил на голову глиняную, полную вином кружку и медленно двинулся на приказчика. Вдруг подпрыгнул, будто наступил на гвоздь, хлопнул ладонями и начал выкидывать ногами такие вензеля, что у Моисея дух захватило. Кружка неподвижно, словно прилепленная, торчала на Гришкиной голове. Вдруг бурлак резко остановился, и кружка, оплеснув его вином, вдребезги разлетелась.
— Солдаты, — сказал Гришка.
Моисей опасливо оглянулся: к ним приближались солдаты, звякая ружьями. Семен Петрович притиснул ладонями струны, пружинисто встал.
— Вы… э-э… приказчик? — брезгливо спросил лощеный офицер, тронув эфес шпаги.
— Именем барона Строганова прошу переменить обращение, — глухо и раздельно ответил Семен Петрович.
— Хорошо, милостивый государь. По имеющимся в нашем распоряжении точным сведениям, во вверенном вам караване под чужим именем скрывается беглый холоп статского советника графа Римской империи господина Лазарева Мосейка Югов. Его приметы: рост — два аршина пять вершков, сухощав, обликом смугл, черноволос, знает горное дело. За поимку обещано крупное вознаграждение.
Моисей почувствовал жжение в горле. Может, самому выйти!.. Хоть на миг Марью увидит!.. А потом — гибель?.. Броситься в этот проулок!.. Не успеет… Гришка незаметно отгораживал рудознатца от офицера.
— Тикаем, — шепнул Удинцев. — Я — за тобой!
— Милостивый государь мой, — еще более четко сказал приказчик. — Не в наших правилах брать в работу столь слабосильных бурлаков. Убедитесь сами. — Он улыбнулся, указал на Гришку.