Моисей зачерпнул ладонью воды.
Мерные всплески камских волн словно отбивали четкий ритм вечных стихов. Изредка посвистывала какая-то птица, воротившаяся в родное гнездовье из южных краев, может быть, из той же Италии. Угасший костер алел в темноте густой кровью драгоценного рубина.
Семен Петрович вздохнул, положил на колени инструмент, пощипал струны.
— В России жить нельзя… Вот русский бы вроде я человек, а вижу, как всякую песню давят. И как навалится тоска, из мандолины итальянская песня выходит. Слышал я эти песни от венецианских гондольеров. Есть такой город в Италии, вместо улиц его перекрещивают каналы. Плавают по тем каналам лодки с выгнутыми шеями, стоят на лодках гондольеры с выгнутыми лопатками, голодные, худые, поют нежные, солнечные песни…
— Каким ветром занесло тебя, Семен Петрович, в те края?
— Многими ветрами. Совсем юным был тогда еще — борода не пробилась. Служил в капелле графа Алексея Орлова. Сопровождали мы его в Италию. В Неаполе он построил дворец и жил там с княжной Таракановой, внебрачной дочерью Елизаветы Петровны и князя Радзивилла… Обманом увез ее граф в Санкт-Петербург, заточил в крепость, а нас бросил в Генуе. Пели мы по улицам со шляпами в руках. Так добрались до Венеции. И была там одна козочка черноглазая… Вот, сударь, и все… Продал меня Орлов Строгановым, стал я приказчиком.
Над тем берегом уже тускнели, догорев за короткую ночь, звезды. Холодок подкрался от реки, ее широкие, притихшие совсем воды затягивало белыми клубами тумана, обращающимися в призрачные поспешливые фигуры людей.
— Вставайте, бурлачки, в путь! — зычно крикнул приказчик.
— Рано бы еще, — пробормотал белобрысый, натягивая на уши ворот рубахи.
Приказчик сплюнул и жестоко ударил его носком сапога под ребра. Тот вскочил, сонно ругнулся.
Дорожными колокольцами позвякивала якорная цепь.
ГЛАВА ВТОРАЯ
У древних стен Казанского кремля пахло рыбою, потом и порохом. Запах жженого пороха доносился вовсе не от полукруглых зубчатых башен, обстрелянных два века назад единорогами Ивана Грозного и совсем недавно уральскими пушками Емельяна Пугачева. Запах пороха доносился сюда от Черного Яра — последней цитадели мужицкого царя, от расколотых стен Измаила, от мыса Калиакра, из бурлящей Франции, из болотистых лесов Ржечи Посполитой. По российским дорогам скакали, шли солдаты, уготованные служить немалым аппетитам и полицейским правилам Екатерины. По одной из таких дорог простые телеги везли в Санкт-Петербург бывших уральских рудознатцев, а ныне солдат ее величества — Екима Меркушева, Кондратия Дьяконова, Тихона Елисеева, а с ними и прочих.
В Казани их раздели до стыда, выстроили в большом зале, освещенном долгими окнами. Заслоняя ладонями срамину, мужики гуськом тянулись мимо столов, за которыми восседали дородные офицеры, эскулапы и канцеляристы.
Только что два инвалида гоняли некрутов в баню — «бессрочную муничку побелить». В предбаннике сидели, как две гальки похожие друг на друга, кряжистые парни. Остервенелые от усталости цирюльники схватили их, мигом обстригли широкими бараньими ножницами. Парни заревели, что, мол, бабью морду им сделали: ни бороды, ни усов, ни иных волосов. Голый подбородок Екима щипало жаром. Незнакомый парень с мягким округлым лицом топтался возле полока, рядышком, тяжело дыша, стоял высокий могутный детина, на крутом затылке его багровели страшные шрамы. Еким с трудом признавал своих побратимов.
— И чего еще-то с нами сотворят, — жалобно сказал Тихон. — Узнать бы зараньше.
— Известно чего. — Еким поскреб грудь, шумно втянул горячий сухой воздух. — В солдатское обрядят, артикулам обучат и помирать пошлют.
— Эх, телеса-то, телеса-то у тебя какие, — восхищенно крякнул инвалид, ткнул Екима узловатым пальцем под сердце. — Вот сюды оса и сюды оса — и будут гнить твои телеса.
— Иных она обходит, — сказал кто-то. — Тебя вон не ужалила!
— Так-то оно так. А нога под Измаилом лежит, сам похоронил.
Из предбанника раздалась зычная команда, чтобы все выходили. Инвалид горестно смотрел вслед, по его щеке стекала в усы тяжелая мутная капелька пота.
Лекарь, похожий по обличью на старую каргу, щупал мужиков, заглядывая в зубы.
— Гфардия, — сказал он, отпуская Екима.
Гвардия? Что ж это такое? Значит в Петербург! Там, по слухам, служат Васька Спиридонов и земляк Моисея Игнатий Воронин. Туда идет сам Моисей. Неужто свидятся? Быть вместе — это уже сила! А вдруг передумают!
Однако рослые уральцы приглянулись начальству. Отобранных в царскую гвардию посадили в телеги, и добрые станковые лошади понесли их дальше, дальше, к неведомому и обнадеживающему Санкт- Петербургу.
На привалах иные поигрывали с бабами, балагурили, посмеивались над унтером, краснорожим необъятным служакой, нагулявшим телеса на тылах. Унтер хрипел, что пораспустили солдат Потемкин-князь да Суворов-князь. Была б его воля, все бы стрункой ходил. Он вытягивал ногу, но вторая подгибалась, и служака тяжело плюхался на бугристый зад. Балагуры не унимались, спрашивали, все ли в гвардии так ходят. Унтер грозил: мол, примут присягу, сами углядят!
Но большинство мужиков тосковали по земле. Пришла пора весенней страды, у многих по деревням остались жены с малыми ребятенками, невесты. Одни с голоду помрут или пойдут Христа ради, другие сгуляются. Прислушиваясь к говору, Еким ложился на траву, вдыхая ее вечерние запахи. Опять можно было жить надеждой, без которой давно бы наложил на себя руки любой человек…
— Подъе-ом! — командовал унтер.
От его нечеловеческого голоса коровы метались в стойлах, взлетали в воздух куры.
— И где же эта столица? — приставали новобранцы к солдатам. — Поди, на острове Буяне.
— Завидишь, не рад станешь. Дыши, пока дышишь, моли бога, что путь длинен.
По дорогам навстречу плелись нищие, гнусавя псалмы, бабы с ребятами и котомками. Серая пыль, казалось, навечно проникла в их души.
В Курмыше солдаты-старослужащие и тучный унтер получили замену. Унтер похлопал каждого по плечу, пожевал усы, поблагодарил, что не убегли, присоветовал исполнять солдатский устав да наставления, офицерами выдуманные, — и служба пойдет.
Новые провожатые были помоложе. Ночами они по очереди караулили, днем не дозволяли слезать с телег и даже глядеть по сторонам.
— Как арестантов везут, — покачал головой Еким. — Придется, дядя, от вас уходить.
— Ты заткни урыльник! — гаркнул новый унтер, пышноусый, тощий, загорелый до синевы. — Шпицрутенов хошь?
— На нас солдатские наказания до присяги не положены, — попробовал возразить Еким.
— Ныне вы в нашей власти: все положим!
В какой-то день долгого пути заночевали на пологом берегу Оки, дожидаясь переправы. Перевозчик оказался в смолу пьян, пускал пузыри. Унтер исколотил его до юшки, но он так и не проснулся. Вечерело, решили разводить костры.
У огня, подживленного щепой, сидел остроликий, словно лиска, солдатик, опершись на ружье, сонно раздирал глаза. Еким усмехнулся, прикрыл Тихона, прилег с ним рядом. Светлое небо напоминало цветом камень, что видел Еким у Моисея. Штык на ружье солдата тускло поблескивал, такой же стальной была вода у того берега. Где-то, совсем неподалеку, обеспокоенный огнями, скрипнул коростель и примолк.
Трава зашуршала, вроде бы подымался предрассветный ветерок. Вот так же ночью на поле еще не чувствовалось его пробуждения, а земля уже радовалась рассвету каждою травинкой, каждым колоском…