пеленою, засмолило густым смолистым дымом, — и среди шума, проклятий и рукоплесканий толпы, среди треска дров и шипения смолы, замерли его плачевные, раздиравшие душу стоны…
Другое зрелище представляла в эту минуту кипящая народом площадь для тех, кого привели туда фанатизм или любопытство. Едва вспыхнуло пламя, как увидели, что вместо преступника привязан был к столбу куль с соломою. Устрашенный этим чудом, народ начал разбегаться, крестясь и творя молитвы. Вдруг поднялся страшный вихрь, разметался пылающий костер по всему местечку, зажег его со всех сторон… Через минуту в местечке свирепствовал ад. Огонь пожирал все, что ни встречалось. Казалось, и земля и воздух горели, — и не было ничего, кроме огня…
Яркое зарево освещало путь освобожденному и освободителю, и долго слышался им свист и треск пламени, да крики погибающих жителей.
XX
Как Твардовский замышлял пуститься в свет
Твардовский сидел по-прежнему у себя в комнате, в Кракове, и по-прежнему тревожили его мрачные мысли. Чувствовал он, как много еще недоставало ему для того, чтобы быть счастливым. «Чего недостает мне?» — спрашивал он сам себя. «Я изучил науку, которой я так пламенно жаждал; обладаю властью, которой домогался с таким рвением». И, думая так, Твардовский со смелостью мудреца, который не боится углубляться мыслью в душу, углублялся в нее, рассматривал ее с пытливостью врача, который смотрит на больного, стараясь узнать зародыш и причину болезни, скрытые для глаз неопытного и несведущего.
— Чего же мне надобно? — продолжал он. — Я достиг науки и власти, а разве на свете есть счастье, которое бы было выше счастья не знать пределов власти знания?..
При этой мысли, которую шепнул ему невидимка-дьявол и которая блеснула в голове его, как молния, Твардовский затрепетал: мысль эта тотчас породила в нем бесконечную вереницу новых понятий о жизни.
— Необходимо ли обладание властью и знанием для того, чтобы пользоваться счастьем жизни наравне с людьми, с этой толпою, которая, чтобы быть счастливою, живет в свете, не понимая его, которая живет, не переставая стонать и жаловаться? Не лучше ли, зная все, понимая все, не прикасаясь ни к чему, не мешать себя с толпою, не запятнать себя ее слабостями и стать выше всех наслаждений, которые делают человека рабом земли, тела и света?.. И разве необходимо мне, отделенному от людей наукой и властью, снова соединиться с ними, унизиться до того, чтобы пить с ними заодно из грязного и мутного источника жизни? Притом кто уверит меня, что тут я удовлетворю все мои желания, что, опустив вожжи однажды, я удержусь на быстром бегу и не захочу выпить горькую чашу до дна?.. Стоит ли унижаться до этих пустых наслаждений?..
Рассуждая таким образом, Твардовский уверился наконец в противном: испытывая земное счастье, ему хотелось испытать жизнь, пуститься в свет и вкусить все наслаждения.
— Пущусь в свет! — воскликнул он, и в ту же минуту чей-то насмешливый хохот раздался над ним. Твардовский оглянулся: за ним стоял дьявол.
— Опять ты здесь, сатана? — сказал он ему.
— Всегда с тобою, Твардовский, — отвечал бес. — Я слышал любопытную беседу твоей души с телом и не мог не захохотать от твоей самоуверенности: ты думаешь, что легко пуститься в свет и воспользоваться всеми его благами?
— Хотелось бы знать, что нашел ты смешного в моем желании?
— Послушай меня, Твардовский: мысль эта пришла тебе в ту самую пору, о которой я тебе предсказывал. Не веришь — взгляни на себя: наука и труд истощили, обессилили тебя, душа твоя, как лев, запертый в клетке, бьется и рвется на свободу. Не от лет, но от забот и мыслей седеют твои волосы, редеют и выпадают, как перезрелый плод с дерева; глаза твои впали и окаймились багровыми рубцами будто от тяжкого труда и разврата; лицо твое высохло и сморщилось, как старый пергамент, тело согнулось дугою, как лук, который гнется и с оборванной тетивою. Ты привык и сроднился с жизнью ученого; ты знаешь книги, но не знаешь людей, не знаешь женщин — этот венец земной красоты, без которой ничтожны все удовольствия мира. И ты думаешь, мудрец, что ты найдешься в этом мире, известном тебе так хорошо по книгам? В мире — я в том уверен — проведет тебя первая крестьянская девушка, с которою ты встретишься. Твардовский засмеялся.
— Смейся, смейся; увидим, кто из нас будет смеяться последний, — продолжал дьявол, поджимая хвост. — Но предваряю тебя, Твардовский, что знать свет по ученым книгам и знать так, как его знают те, которые живут в нем, — совершенно разные вещи. Представлю тебе в пример цветок, ты назовешь имя его на трех языках, исчислишь все его свойства и качества, — но сплетешь ли из него венок так ловко, как сплетет его деревенская девушка? Сделаешь ли из него вкусную приправу, как повар или даже как простая кухарка? То же и с миром, Твардовский: иначе смотрит на него любознательный мудрец, — иначе тот, кто живет в нем и действует.
— А сколько глупцов пользуются этим миром? — возразил Твардовский. — По одному этому я не считаю его трудною для себя задачею.
— Глупцов?.. Правда, — отвечал дьявол, — но эти глупцы — мудрецы в знании мира: они весь свой век служат миру и знают хорошо, что делают, знают не по рассудку, а по инстинкту, как звери. Увидишь, Твардовский, что мысль, о которой я намекал тебе прежде, пришла к тебе, к сожалению, слишком поздно, потому что, видишь ли, жить на свете и не пользоваться им, хоть бы и так, как пользуются глупцы, — значит, не знать света и, отчасти, самого себя.
— Но разве нельзя добраться до этих таинств усилиями рассудка, проникнуть их, усвоить себе инстинктивно?
— Можно — в книге, а не на деле. От теории до практики так далеко, что только ограниченный и неспособный человек мог выводить начало жизни и науки из теории. Кто рассуждает над действиями человека, над жизнью, прежде чем испытывает на себе эти действия и эту жизнь, — тот умышленно портит и уродует себя. Теорией тут служит человеку врожденный его инстинкт, и всякая другая теория будет смешна, бесполезна и даже вредна.
— Парадоксы! — вскричал Твардовский. — Впрочем, увидим!
По уходе дьявола Твардовский снова погрузился в глубокие думы. Его раздражало постоянное упорное шпионство дьявола. Желая избавиться от столь докучливого свидетеля, он уже не говорил сам с собою, но тихо, таинственно беседовал со своею душою, которой тайны не могли быть доступны дьяволу. Эти размышления привели его скоро к самому горькому результату: он уже начинал жалеть о прошедших годах своей юности, посвященных науке. Дьявол угадал как нельзя лучше.
«Что я выиграл? — думал он, спрашивая самого себя. — Немного славы. Но кому неизвестно, что такое слава!.. Это пахучий дым, который сегодня нежит обоняние, а завтра сольется со смрадными испарениями. Слава не удовлетворит требованиям души, ее мало для меня. Последний глупец гораздо счастливее в объятиях женщины, чем я в венце моем! Жаль потерянных дней, ясных дней, исполненных жизненной силы, предназначенных для света, дней, которые употребил я на тяжкий труд, на науку… И что же осталось для меня в вознаграждение трудов моих?.. Истраченное здоровье, бледные, мертвые воспоминания и слава — смешное слово, выдуманное людскою глупостью, — фальшивая монета, на которую можно было бы купить многое, но которую никто не берег. Религия славы — есть одно из самых давних людских верований. Каждая религия платит за веру в нее какими-нибудь обещаниями награды, — а слава не платит ничем, — хуже нежели ничем, она платит обманом. И в чем же эта слава? Не в том ли, что на меня указывают пальцами, что обо мне шепчутся между собой дураки, что все смотрят на меня, когда я иду?.. А сколько же таких, которые не знают меня, не слыхали обо мне никогда, — сколько таких, которые не думают и не говорят обо мне? Как много забвения на одну горсть воспоминаний!»
Волнуемый подобными мыслями, Твардовский уже вздыхал о потерянной жизни и рисовал себе иную будущность. Он решился идти другой дорогою и испытать все, чего не испытал до сих пор. В успехе он не сомневался; он знал, что свет склонится перед ним; и он уже принимал его любовно в свои объятия, — постилал ему розовое ложе. Но горько ошибался он, полагая, что можно пользоваться наслаждениями света