Бросился Мручкевич на Тита, но кто-то его оттащил, и он ушел в ярости.
На другой день после столь публичного оскорбления немыслимо было избежать дуэли; условились, где и когда встретиться. Выбрали местом встречи Закрет. Мамонич с веселым лицом пошел к Ягусе и сказав ей, что важное дело отвлекает его на вечер, а может быть и на дольше в окрестности, оставил ей денег и побежал на место.
По дороге туда забежал еще к Ионе Пальмеру, но не нашел его; Иона уже уехал во Франкфурт, оставив Яну письмо. С этим письмом Тит поторопился на берег Вилии ждать противника, который явился позже расстроенный, злой, но еще больше бледный и испуганный. Если бы четверо людей не держали Мамонича, он бы изрубил его в куски.
Мириться было немыслимо. От сабель отказались, так как оба не умели ими драться, и дали им пистолеты. Дрожащей рукой выстрелил Мручкевич, смело и уверенно Тит; а между тем Мамонич упал с простреленной левой рукой, той, которую раньше изранил лев. Он успел лишь вскричать:
— Эта рука счастлива! Сначала лев, теперь осел! — и лишился чувств.
С раздробленной костью его принесли домой. Ягуся ничего об этом не знала; вечером того же дня вернулся Ян.
Радость жены могла теперь проявиться только слезами. Ян испугался, взглянув на ее изменившееся бледное лицо, заплаканные глаза, увядшие щеки. Он спросил, где Мамонич; Ягуся не знала. Вечер прошел весь в проектах, в мечтах. Письмо Ионы, присланное Титом еще перед приездом Яна, содержало в себе вексель на двести червонцев и нежное прощание, вызвавшее слезы у Яна.
'Если твои дела поправятся, — писал еврей, — то отдай это моим бедным братьям'.
— Теперь можем ехать в Варшаву! — воскликнул художник.
— Подожди! — ответила жена. — Я чувствую себя странно ослабшей, больной… Похоронишь меня тут на могилках около бабушки, матери, сестры, нашего Яна и поедешь один. Будешь свободен.
Напрасно Ян умолял ее, чтобы прогнала эти мысли, чтобы ожила и развеселилась, уверовала в жизнь и будущее, напрасно, хотя с отчаянием в сердце, рисовал ей ожидающее их счастье. Ягуся молчала, улыбалась и, целуя его в лоб, повторяла:
— Это не для меня! Это не для меня! Мы все умерли так рано как я… мать, сестра, Ясь… едва вкусив жизни.
Ян испугался, увидев, что от кровати к окну надо было вести ее под руку, а посередине комнаты останавливаться для отдыха.
Страшная правда встала перед его глазами: Ягуся уже умирала, только медленно.
Созвали врачей, которые с равнодушием, обычным в безнадежных случаях, кормили какими-то общими надеждами и разошлись, предписывая чистый воздух, спокойствие и козье молоко.
Хороший это совет, когда человеку, измученному неизлечимым, непобедимым страданием доктор холодно скажет: 'Нужно спокойствие, хорошее настроение, развлечения, отдых'… Да кто же этому не рад! О, Господи! Но откуда их взять, когда горе проникнет в грудь и вонзит в нее свои когти? 'Будь спокоен, — говорят, — а здоровье вернется!' как если бы сказали: 'Раздобудь себе жизнь, и будешь жив'.
Лучше уж дать опий, чем такой совет.
Три дня спустя бедное дитя, неизведавшее в жизни ничего, кроме чуточки любви и моря печали, угасло.
Смерть ее была последней сценой поэтического сна. На несколько часов перед кончиной прояснилось чело, показался румянец, она почувствовала себя живее, веселее, здоровее, хотела одеться, взяла белое платье, причесала светлые волосы и попросила Яна достать голубя. Разыскали для нее белую птичку воспоминаний, которую она ласкала и забавлялась с нею, как ребенок.
Была весна и стоял прелестный день. Она просила, чтобы открыли окно; велела принести ветку черемухи и вдыхала аромат ее с наслаждением. Казалось, она просыпается после долгого глубокого сна. Ян поверил в улучшение и мечтал, что она будет жить. Но это были лишь остатки гаснущей жизни, пламя лампы, уже догоревшей.
Ягуся с беспокойством спрашивала о Мамониче.
— Хочу его повидать, — говорила, — поблагодарить его за столько забот. Что с ним? Где он?
Ян уже знал о случае, хотя не знал причины дуэли; побежал просить друга прийти, если сможет. С рукой на перевязи Мамонич слез с кровати, с трудом перешел через улицу и бледный явился перед Ягусей.
Она встретила его улыбкой.
— Это что? Опять лев? — спросила.
— О, нет! На этот раз лишь осел! — ответил, улыбаясь, скульптор. — Рука сломана, но это пустяки. Как же вы поживаете, дорогая пани? Лучше? Не так ли?
— Как видишь! Хорошо мне, весело, сама не знаю почему, а на душе так легко! Все это сделало возвращение моего Яна. — И она поцеловала его в руку. — Мне кажется, что я помолодела, что я такая же веселая и счастливая, как тогда, когда из окошка квартиры бабушки посылала взгляды в окна Батрани.
Она говорила, говорила долго и, наконец, устала и прикрыла глаза.
— Уйдем, может быть, уснет, — сказал Мамович.
Но Ягуся удержала Яна за руку и не отпустила его от себя. Это пожатие руки было последним… Белые пальчики Ягуси похолодели. Головка склонилась, улыбка слетела с уст — души уже не было на земле.
Ян выбежал из дома и бросился в костел, тот самый костел, где с нею прощался в первый раз.
Когда Ягуся закрывала глаза, у дома, указанного евреем, остановился дорожный экипаж с вещами.
Из него вышел доктор Фантазус, постаревший, сломленный трудами, седой, опираясь на палку.
Вошел на лестницу, в комнаты, молча прошел через первую, оглянулся и подошел прямо к кровати, на которой в белом платье лежала умершая дочь, как бы объятая лишь глубоким сном.
Голубь сидел на спинке кровати и спокойно чистил перышки.
Старик долго смотрел, бросился в кресло и, устремив глаза на дочь, остался неподвижным. Все, кого приводит смерть: женщины, духовенство, любопытные, пришли, прошли: настала ночь, а он не встал, не двинулся.
Ян, блуждая по улицам, вернулся домой поздно ночью. Тело Ягуси умершей уже лежало в первой комнате, кругом стояли свечи; выражение покоя осталось на прелестном лице ангела. Ян стал на колени у ее ног и целовал их в слезах.
Вдруг, как сновидение, вышел, опираясь на палку Фантазус и хриплым голосом сказал:
— Ян! Ян! Что ты сделал с моей дочерью? Художник повернулся и задрожал.
— Я оставил ее тебе полную жизни, надежды; нашел умершую, умершую! Ты этому причиной! Ты виноват! Пусть смерть ее падет на тебя! Не на меня, который оставил ее, думая, что муж любит сильнее отца! Бедный ребенок!
— Отец! — воскликнул Ян, бросаясь с рыданием ему в ноги. — Чем же я виноват? Я ее любил, окружал заботами и любовью.
— А все же умерла! Умерла! — застонал Фантазус. — Как ты мог допустить, чтобы она умерла? Ты виноват… Нет, не ты! Нет! Я, который ее оставил! Я, который ее тебе отдал! Ты ни в чем не виноват. Я ее недостаточно любил, я любил науку, и она меня убивает. Опять никого на свете, никого! На старости лет один, с грызущей как коршун мыслью. Прикованный Прометей! Нет дороги на север! Льды! Нет средств добыть правду, а я растратил жизнь. Не коснулся пульса земли, а потерял ребенка.
Горсть седых волос вырвал из головы и бросил под ноги трупа.
— Позднее раскаяние, напрасное раскаяние!
В непрерывном молчании просидели так оба, несчастные, всю ночь у тела усопшей.
Утром Мамонич, несмотря на ухудшение после вчерашнего ухода из дому, притащился к Яну и силой оторвал его от умершей. Отец остался, занимаясь похоронами молча, но с огненным взором, не затуманенным ни одной слезой.
Когда выносили гроб, послал за Яном. Мамонич не хотел его пускать, но художник вырвался и пошел за гробом до могилы. Бабушка, мать, сестры, ребенок покоились уже на участке, где вырыли могилу и Ягусе. Странные слухи, ходившие о докторе и всей его семье, привели на похороны толпу.
Когда последняя горсть земли упала на гроб и крышку закрыли, Ян, помолившись, живо поднялся.