Жмудин по привычке почесал голову, но не нашелся ответить и умолк. Рождение сына несколько его умиротворило, власть жены окрепла. Франка вела себя безупречно, работала, всегда была весела и спокойна, храбрая за двоих, все время проявляя свой прелестный характер; Бартек не сумел его понять и оценить. Для него жена, приказывающая работать и сберегать, была невыносима. Поэтому он при всяком удобном случае уходил из дому и неохотно возвращался обратно. Вскоре Бог послал и больше детей, а мать почти сама их воспитывала, как смогла. Жмудин из своих путешествий редко приносил деньги, прокучивая их, пропивая, а с годами не раз валялся пьяный по трактирам и дорогам. Его характер с течением времени не изменился, но подчинился общему закону развития; его ценили, как остроумного веселого товарища, который умел и ловко выманить деньги, и польстить, и использовать человеческие слабые струнки без зазрения совести. Легко нажитые деньги никогда у него не держались, потому что либо он их пропивал, либо давал кому-либо обобрать себя так же легко, как обирал сам. Очень набожный, не пропуская ни одного праздника, ни одного торжественного богослужения, всегда кончал тем, что напивался, а иногда устраивал и драки. С пьяных глаз ему являлись видения, о которых в трезвом виде рассказывал, как о действительных событиях, явлениях, экстазах и т. п., будучи уверен, что они на самом деле происходили.
Так, например, он рассказывал, что однажды ему явился св. Антоний, угрожал пальцем за то, что не соблюдал поста в течение девяти вторников; в другой раз черти водили его всю ночь под видом лесников, завели в какую-то избу, напоили, дали денег; но на другой день проснувшись он очутился в дремучем лесу, откуда спасся, благодаря молитве, а в кармане оказались осиновые щепки и всякого рода мусор. То опять черт, его личный враг, повел его к себе в дом, находящийся на болоте, через настил из человеческих костей. Там его искушала чертовка, прелестная женщина, но он ей плюнул в глаза и перекрестился — и в тот же миг все исчезло, а Бартек, подброшенный в воздух, упал в пруд Бурды. К счастью, рыбак спас тонувшего. Сколько бы раз его ни встречали пьяным, всегда он ссылался на дьявольское наваждение и на преследования черта. Все эти бредни народ слушал со вниманием и доверием. Были у жмудина и пророческие сны, умел он угадывать потери и кражи, лечил лихорадку и болезни скота какими-то листочками, заговаривая кровотечения, но всегда с молитвой и какими-то особенными приемами.
Особенно ему нравилось размалевывать что бы то ни было, так как практика была небольшая, и в конце концов на этом он и остановился. А так как красить не всегда находились охотники, то он храбро начал писать ужасные хоругви с мертвыми головами, образа, посвящаемые в приношение святым и т. п. для церквей и деревенских костелов. После нескольких таких попыток стал считать себя художником и втрое больше возгордился. Теперь уже не снисходил красить, разве придорожные кресты, которые, как человек набожный, встретил по пути, напевая набожные песни и часто подвыпивши, усердно мазал в черный, зеленый или желтый цвет в зависимости от наличной краски.
Что касается его картин, то надо бы перенестись в те первобытные времена, после которых остались на земле бесформенные статуи, и посмотреть эти работы, предшествовавшие истории живописи, чтобы представить себе творения Бартка Ругпиутиса. Случай был единственным его руководителем, рука путешествовала по полотну в надежде, что из бесформенных черточек что-нибудь составится. У фигур руки для удобства удлинялись до колен, лица были вытянутыми, ноги как тонкие жерди, глаза как у китайцев обращены к вискам, носы толстые, а рот двух видов: для женщин маленький и малиновый, для мужчин широкий и красный. В носах большого разнообразия не наблюдалось; кажется, Бартек знал только три категории: длинный орлиный, вздернутый (им пользовался для Иуды и разбойников) и утиный, выгнутый и торчащий. Глаза изображались по-разному: обращенные к небу, опущенные долу и смотрящие прямо. Глаз, видимый в профиль, Бартек изображал — по доброте души — полным и круглым, утверждая, что он не может настолько измениться, чтобы образовать треугольник. Костюмы и платья с резко закрашенными тенями, но бледные в освещенных местах, складывались так странно, что эти складки стоило рассмотреть. В общем на выпуклых местах клались темные краски, а на впадинах светлые. Со временем напрактиковавшись, Ругпиутис создал больше типов, которые повторялись у него без конца. Различные олеографии, распространяемые торгующими венгерцами, были большим подспорьем в его занятиях. Самой большой картиной его кисти было Распятие на кресте, преподнесенное им соседнему костелу в Хорохорове, так как капуцины отказались ее повесить; картину приняли с благодарностью. На черном как чернила небе рисовались белые как полотно фигуры, длинные, тощие и изломанные. Вдали молния зигзагами летела на Иерусалим… На главном кресте сверху был наивно помещен жестяной петушок, как это вошло в обычай на дорожных крестах. Другая картина Ругпиутиса — Жертва Авраама — с подписью: 'Не уткнеши Аврааме Исаака' известна настолько всем любителям отечественна живописи, что описывать ее лишнее; напомним только, что на эта шедевре Авраам собирается стрелять в Исаака из пистолета, и если бы не ангел, который очень остроумно делает выстрел невозможным, то Патриарх наверно бы попал, так хорошо представил себе художник направленное оружие. Ругпиутис, став иконописцем, возгордился настолько, что стал презирать весь мир.
От дум и пьянства он облысел, что придавало ему более серьезный вид, увеличивая небольшой от природы лоб.
Жена по-прежнему управляла дома, но путешествующий художник, большую часть жизни проводивший в фантастических паломничествах, уходил из-под ее влияния, и избегая ее, молча протестовал против излишеств власти. Дома он был молчалив и сердит, но сдерживался и вел себя прилично. Больше всего выводило его из себя то обстоятельство, что к жене нельзя было придраться, и ее поведение совершенно безупречное, не давало ни малейшего повода к ревности Ругпиутис всегда был на положении обвиняемого, не будучи в состоянии стать обвинителем. Это отравляло ему жизнь.
— Если бы она выкинула хоть какую-нибудь глупость! — говорил не раз. — Но увы! Такое уже мое счастье!
Так текли годы у нашего супружества. Господь дал им сына и двух дочерей, которые воспитывались под наблюдением Франки, так как несмотря на нежность, питаемую к ним отцом, привычка к пьянству и бродяжничеству не давала ему долго усидеть на одном месте. В домашнем уединении он начинал зевать, скучал, ворчал, сердился — и в результате хватал палку и уходил в местечко, а оттуда, куда глаза глядят. От поместья к поместью везде знакомства, везде его задерживали из-за различных талантов гадателя, артиста и сплетника, из-за веселого нрава, и хотя бы не было работы, но его принимали, потчевали в корчмах пивом и медом, и он должен был привыкнуть к бродячей жизни. Соседи привыкли к нему, как к переносному хранилищу сплетен, известий, как к веселому и остроумному собеседнику. Это и сгубило Бартка, поощряя его лень и гордость. Жмудину было в точности известно, куда надо прийти в качестве живописца, куда — в качестве набожного паломника, собрания видений и чудесных снов. Жена плакала, видя, что, кроме детей, ничего больше не собирается; несколько раз заговаривала с ним об их будущем.
— Будущность, моя пани, — говорил в ответ Бартек, — будущность перед ними. Пойдут в свет, вот и все. Как себе постелят, так и поспят.
А мать плакала.
К старости Бартек все больше чувствовал равнодушие к семье и реже появлялся дома. Все чаще появлялись чудесные видения, пророческие сны: все учащались путешествия пьяницы, когда он мог придаваться вовсю своему пороку. Иногда возвращался, еле держась на ногах, домой, но не получив водки, так как ее никогда не держали в Березовом Лугу, на другой же день отправлялся дальше, раскрашивая по пути деревянные придорожные кресты. Старые поднимал, наклонившиеся укреплял, обмытые дождем украшал, не забывая внизу написать: Б. Р. реставрировал. Подобно многим грешникам, полагающим, что маленькими хорошими делами покроют все грехи, живописец был убежден, что за эти кресты Бог отпустит ему прегрешения.
Смерть этой оригинальной личности была тоже очень странным событием.
По соседству поселился на время, будто бы ради охоты, приехавший из Варшавы каштеляниц Тромбский, человек еще молодой, воспитанный при дворе Августа III, большой любитель искусств, хороших вкусов, но очень своевольного характера. Насмотревшись на картины и творения искусства в собраниях Августов и их последователя графа Брюля, наш каштеляниц не только понимал искусство согласно эпохе, по указаниям Лересса и Менгса, но и страстно любил его. Приехав в деревню, он нашел свою родину (впервые увидал ее после многих лет) настолько прозаической, так во всем, что делает человек, некрасивой, что это его удивило, опечалило, а потом оттолкнуло. Во многом Тромбский был прав: где бы ни построил, посеял, изменил что-нибудь человек, казалось — везде только думал о том, как обезобразить свою страну. Ни малейшее инстинктивное чувство красоты не руководило его поступками. Красивые в полном смысле слова