Это последнее выражение ясно рисовалось как в его бледных глазах и улыбающихся губах, как в очертаниях немного вздернутого и почти раздвоенного на конце носа, так и во всей его иногда гордой, а иногда будто глубоко задумчивой фигуре. Весь мир смеялся над ним; но сам он никогда не замечал, что был предметом постоянных насмешек. С людьми несколько ниже по положению он был безжалостно груб и строг, тем более что вследствие глупости не знал, как с кем следует себя держать.
Когда на прогулках показывался Ширко с палкой и любимцем пуделем, искусно подстриженным под льва, как всегда полный достоинства, прохожие оборачивались и улыбались с удовлетворением, настолько он был смешен. Знакомые останавливались, потчевали его нюхательным табаком и разговаривали, подтрунивая. Он все принимал за чистую монету, за доказательства расположения и дружбы. Иногда он даже утверждал, что мало было людей, пользующихся таким как он расположением всех, мало кто мог похвастать таким числом друзей. В душе он считал себя вполне человеком общества и сердцеедом.
В своих отношениях к полу, тогда еще называемому прекрасным, пан Атаназиус (он нарочно так себя называл) придерживался той изысканной французской вежливости, смешной и чрезмерной, примеры которой сохранились среди ветеранов XVIII столетия с их седыми волосами, но играющими роль молодых людей и полных комплиментов, весьма неуклюжих, по поводу насморка, упавшего на пол платка или пролитого соуса. Некогда Атаназиус считал себя красавцем, на старости лет все еще подозревал, что сносен; поэтому считал своей священной обязанностью ухаживая за всеми дамами (сам по-заграничному именовался шевалье Атаназиус) и, словно изучив любовь по буколикам XVIII столетия, в разговоре, постоянно ссылался на аркадских пастухов и пастушек. Его разговор в дамском обществе был полон неестественных ненужных слов, притянутых к фразам за волосы и, притом, в большом количестве, лишен мыслей, растянут и ходулен. Больше всего ему нравились малопонятные, но звучные выражения; среди них было несколько любимых, и он их повторял постоянно ни к селу, ни к городу. Впрочем, это был человек порядочный, как и вообще порядочны люди, ничего скверного не делающие открыто; разве человек глупый может быть вполне честным, если он не в состоянии понять, в чем состоит честность, а чувства ему не хватает?
Как Ширко стал художником? Это любопытная история. В юности, правда, он мазал какие-то ужасные картины — ради куска хлеба — для сельских церковок, расписывал хоругви и т. п.; потом принялся за окрашивание комнат. Епископ Массальский (вернее, его управляющий) поручил ему выкрасить комнаты в доме, предназначаемом для князя. Но так как Ширко чувствовал, что сам не справится, то пригласил компаньоном старика немца, съевшего собаку в этом деле. Самомнение маляра так смешило князя епископа, что он стал его подбивать взяться за более крупные заботы. Ширко послушался, возмечтал и начал храбро рисовать, писать картины и пускать пыль в глаза, опираясь на похвалы епископа. Последний хохотал до упаду, покупал картины, показывал эти плоды необработанного таланта друзьям, а Ширко, между тем, немного подучился. В конце концов он перенял от других художников тот механизм, какой всегда могут приобрести глупцы; и вот, довольствуясь портретами и копиями, достаточно близкими к оригиналу, а иногда по-китайски передающими даже пятна оригинала, Ширко занял место в ряду художников. Он громко всегда говорил, что князь епископ оказывает ему покровительство, и всюду этим похвалялся. В действительности, кроме лиц, не понимающих ничего в искусстве, все смеялись над ним; но толпа может быть именно потому считала его большим художником. Епископ и его общество обыкновенно восторгались сюжетом, когда Ширко приносил копию какой-нибудь известной картины, неумело раскрашенную. Он принимал все похвалы попросту, даже с гордостью и с улыбкой как бы скромности, в которой все-таки, несмотря на свое возвышение, чувствовал надобность. Но наедине с собой он вынужден был не раз говорить:
'Кто-то из нас двоих глуп, но только наверно не я'.
В городе у Ширки была своя работа: он писал портреты старых баб, толстых бургомистров, купцов и богатых мещан, пожелавших оставить потомству память о своем красном носе или обвислых щеках. Иногда случалось, что ему заказывали картину для какого-нибудь сельского костела. Тогда он рылся в своем портфеле, находил какую-нибудь картину и бесцеремонно списывал с нее; немного видоизменив, но с такой уверенностью, что можно было поклясться в существовании мускула или вены там, где он их дерзко обозначал, хотя анатом принял бы их за удивительное открытие. Действительно, попадались такие странные руки и искривления лица на картинах Ширки, что князь епископ, большой знаток, до слез хохотал, по целым дням простаивая перед картиной. Если бы только Массальский удовольствовался на всю жизнь этим невинным развлечением!
Как видите, Ясь мог немногому научиться у такого маэстро. Ширко, первый раз в жизни получивший ученика, ожидал его в течение трех дней и все время ходил по городу, между прочим хвастая в разговорах этим великим событием.
— Знаете, господин Мелеский, надо торопиться домой; ожидаю ежеминутно ученика, которого присылают мне из провинции. Мальчик подает большие надежды, ему протежирует каштеляниц Тромбский, который, слыша обо мне…
Покупая затем табак в лавочке:
— Здравствуйте, пани Матиасова, пожалуйста, отпустите скорее табачку, я тороплюсь. Я открыл школу живописи: сегодня приезжает ученик издалека, из провинции, ему протежирует…
Далее, встретив кого из знакомых:
— Ха! ха! Знаете, новая работа! Новый труд!
— Новая картина?
— А! Не то! Ученик приезжает ко мне из провинции. Ежеминутно его ожидаю. Протеже каштеляница, который, слыша обо мне…
Итак, весь город знал о великом событии еще до приезда Яся. Ширко по вечерам серьезно задумывался: чему и как будет учить? Нельзя лучше описать этого человека, как передав его размышления, родившиеся впервые в силу необходимости.
— Чему я буду его учить? Как? Очевидно, надо ему дать что рисовать. Только, Боже сохрани, не с окошка! Это надо строжайше воспретить! Сначала будет рисовать с гравюры, потом с натуры, потом научу его растирать краски; наконец, когда сделает успехи, покажу, как писать красками. Главное — это уметь смешивать краски и держать кисть, сюжет всегда найдется, столько рисунков на свете! Что же касается натуры, то она была полезна старинным начинающим художникам; теперь она вошла в искусство настолько, насколько было необходимо и ей овладели мы. Чему места не нашлось, тем хуже, это пусть остается в стороне. Теперь мы знаем натуру в совершенстве, можем прекрасно обойтись без живых моделей. Мы взяли, что следовало взять, а с остальным шабаш. Да, главное тень и краски. Все-таки надо будет дать ему что рисовать, одолжу гравюр у Батрани, пусть пока справляется с ними при помощи пастели, мела и карандаша. Я сам почти ничего не рисовал, а вот стал же художником. Епископ всегда говорит: 'Пронюхали вы, что колорит — это главное!' а князь епископ всегда прав, кто же был бы прав, если бы не он? Так это, так! Последняя моя картина даже растрогала его до слез, он все время повторял: 'Какая экспрессия! Какое выражение!' Он лишь делал вид, что смеется (приличия ради), но я видел слезы у него на глазах.
Пока Атаназий размышлял, Ясь, наконец, приехал.
Ширко, никогда в жизни не учившийся и не учивший, почувововал себя профессором, получив ученика, и решил начать с крайне строгости, пытаясь прежде всего вселить в ученика спасительный страх. 'Страх, — мысленно говорил шевалье Атаназиус, — учит, руководит, принуждает и служит источником всякого добра. Поэтом начнем с него'. И вот, перед Ясем предстал учитель под видом засыпанной табаком карикатуры на олимпийского Юпитера. Взгляды, движения, советы — все было преисполнено такой смешной серьезностью, что со стороны нельзя было удержаться от хохота.
Яся сначала очень удивил этот маэстро. Сперва он в него уверовал, но вскоре природный рассудок показал ему пустоту человека, который даже перед ребенком не мог скрыть свою колоссальную глупость, льющуюся как из дырявого сита. Будучи убежден, что чему-нибудь он выучится, Ясь решил слушаться И работать. Он не очень-то доверял своему учителю, больше рассчитывал на образцы и опыт. Здравый смысл говорил ему, что трудом всего добьешься, что нет труда без результата. Что же касается Ширки, то он, зная немногое и кроме механического навыка и однообразия манеры не доискиваясь в искусстве никакой мысли и тайны, скорее портил, чем исправлял и вел ученика. Для него еще искусство ограничивалось ремеслом.
Жизнь нашего маэстро была самой прозаической. Он поселился за Острой Брамой в одном из тех новых нежилых домов, едва высохших, где новизна их делает пустыми и скучными. Всюду, куда нога ни делала шаг, казалось, она делает его впервые. В природе, творении Бога, пустыня восхищает и чарует; в