Грдличка с растроганной улыбкой показал через плечо на свою группу, тесно сбившуюся у него за спиной. Томан, хоть и близко от них, стоял совсем один. И вдруг Кршшк взял под руку Шестака. А длинный лейтенант Вурм, вызывающе подняв голову, вытянулся рядом с Грдличкой.
Прапорщик Бек начал пересчитывать их. Когда он подошел к Кршижу, стоявшему последним, тот подтолкнул Шестака, потом шагнул вперед сам и сказал:
— Vierzehn [102].
Прапорщик Бек кивнул и, показав на Томана, который в своей солдатской одежде, с мешком на спине, одиноко стоял, охваченный жарким смятением, спросил:
— А этот?
— Нет, — ответили несколько человек одновременно.
В капитанской группе взволнованно зашумели, Гринчук подбежал к Шестаку, и все видели, как в ответ на его уговоры и вопросы Шестак лишь растерянно пожимает плечами.
Прапорщик Бек, усмехнувшись, скомандовал:
—
Четырнадцать рук равнодушно набросились к козырькам, и офицеры капитанской группы ответили им возмущенными, недоуменными и горькими взглядами.
18
В конце концов люди — не более чем листья, слетевшие в водоворот над плотиной. Война их кружит и перемешивает, соединяет, разводит в стороны и проглатывает, в одно мгновение превращая самые живые формы в призрак. Единственная оставшаяся неизменной формой была толпа, живая и бессмертная.
Когда, среди всеобщей суматохи, уже далеко за полдень, пленных из взвода Бауэра выстраивали на пыльной дороге в колонну по четыре, люди уже забыли обо всем, что выходило за пределы соседнего ряда. Не дожидаясь приказа Бауэра, Иозеф Беранек с двумя мешками за спиной — своим и унтер-офицера — стал впереди отряда. И, двинувшись в поход, он весело махнул рукой всем тем, с кем водоворот войны соединил его на несколько разбитых дней и от кого уносил теперь по своему закону.
Колонна пленных под конвоем двух русских солдат-ополченцев свернула с узкого проселка на широкую, поросшую травой, аллею, и груди их, измученные теснотой и жесткостью запыленных товарных вагонов, затопило до отказа ощущение свободы и покоя. Легкие полосы полей, скромные рощицы, трава, бегущая за всеми ветерками, — вся земля переполнена была этим покоем и свободой.
Дорога шла широкая, с колеями в траве, вдоль нее тянулись березы и рябины, и вела она к какой-то дальней деревеньке, притулившейся к зеленоглавой церковки. Березы и рябины с задумчивой меланхолией глядели на солнце, тихо клонившееся к закату.
Пленные, захваченные новизной обстановки, картинами покоя и свободы, не заметили даже, как их догнала и стала перегонять вереница телег. Они очнулись только от окриков:
—
Стали расступаться, оглядываясь на телеги, спотыкались на заросших колеях.
На первой же телеге Беранек узнал доктора Мельча.
— Наши господа, — сказал он и весь расцвел, даже ростом стал как бы выше, от радости сам закричал: «Дорогу, дорогу!», что было совершенно излишне.
С бурным усердием козырял он по очереди каждой телеге.
Скоро телеги скрылись из виду. Свечерело, и пленными овладело такое чувство, словно были они совсем одни в этом раздольном крае. Меж тем тяжелая туча всползла над далеким горизонтом, поглотив вечернюю зарю. Все вокруг потемнело, нахмурилось, Откуда-то сорвался ветер, разнес по ржаным полям первую тревогу. С дороги поднялась пыль и полетела над хлебами к растревоженным рощам.
Пленные прибавили шагу. К первым деревенским избам они подоспели уже при блеске молний. Под вихрем избы, казалось, еще теснее прижались к земле, испуганные сухими молниями и громом. И вдруг из грозной черной бездны хлынул ливень, разметав пленных, как осенние листья. Избы, всполошенные их торопливым бегством, зашевелились, залаяли, расшумелись голосами.
В одну минуту промокшие тела забили все ближайшие сараи и овины, где пахло сеном и сухостью. Более смелые забрались даже в скудно освещенные избы, чьи стены были сложены из гладких коричневых бревен.
Бауэр, которого Беранек потерял из виду в первые же минуты переполоха, вошел в избу вместе с русским солдатом: хозяин радушно позвал их в дом. В избе со всех сторон на них смотрели сверкающие любопытством глаза; в тусклом свете лампы Бауэр различил два темнобородых лица да несколько немых лиц женщин и детей. Его усадили за стол. Женщина, вынырнувшая из темного угла, положила перед Бауэром большой каравай хлеба. Хозяин безостановочно говорил что-то. Бауэр делал вид, будто все понимает, и сначала только с улыбкой кивал, потом набрался смелости, и когда женщина поставила на стол самовар, он, показывая на него, проговорил:
—
—
Бауэр с глубокой серьезностью ел хлеб с маслом и яйца, сваренные в самоваре, запивая горячим чаем, который подали обоим гостям в стаканах.
По примеру солдата он налил в чай сливок и, подражая ему, сказал с улыбкой:
—
Временами ему удавалось уловить в разговоре какие-то туманные очертания смысла, чему особенно радовался, совсем по-детски, хозяин. В приливе доброго восторга он засыпал Бауэра вопросами. Сверкая белозубой улыбкой, он показывал предметы и просил Бауэра называть их:
— Chleb, — совсем по-русски назвал Бауэр хлеб.
—
—
— Не, не! — закричал хозяин и подтащил стул: —
И, постучав кулаком в стол, объяснил:
—
Показав на лампу, воскликнул:
—
Тут даже солдат развеселился и, хлопнув себя по коленям, крикнул, показывая на осмелевших женщин:
—
Две девки с визгом выбежали в сени. Тогда Бауэр показал на себя:
— A ja ucitel! Ucim! Skola! [104]
— Ага, ага, — восторженно, открыв рот, кивал хозяин.
Бауэру захотелось узнать название деревни. Составляя свой вопрос, он до того запутался в русских и чешских словах, что его никак не понимали.
— А ну-ну… — растерянно подбадривал его хозяин.
Вдруг девушка, стоявшая у притолоки, сообразила.
— Любяновка! — вырвалось у ней, и она тут же вся залилась краской и спряталась.
— Любяновка, Любяновка! — закричали теперь все наперебой, дивясь, как пленный записывает по- русски название их деревни.
— A Volha, — спросил Бауэр, записав, — daleko?
— Волга-то? — закричали с новой беспричинной радостью. — Недалеко! До села Крюковского… пятнадцать верст, да от Крюковского без малого пятьдесят.
Беранек, Гавел и другие подошли к окнам — смотреть на своего унтер-офицера. Гавел не выдержал и смело вошел в избу со словами: