рассказал мне, что самые вредные производства размещают как раз в третьем мире, а у них здесь в Финляндии — экологический рай. Ну, чтобы я не решил, что он плохой патриот. Потом прощупал, как я отношусь к «Гринпису», но с заходом через Чернобыль. Нет, весь разговор строился логично…
Решительно, я был обречен до утра метаться мыслями по кругу, как волк в клетке. Даже позвонить Джессике по мобильному было бы неправильно — с какой стати украинский гражданин Диденко стал бы звонить своей жене в Америку? А с другой стороны, почему бы и нет? Мало ли жен из новой элиты ездят за покупками в Эмираты, в Европу, в Штаты? Да и вообще, у украинского миллионера супруга вполне может быть американкой. Красные цифры на едва читаемом в темноте корпусе телевизора показывали полпятого утра — в Нью-Йорке полдевятого вечера. Самое время.
Они оба были дома, даже все трое: я слышал задорный лай Мистера Куилпа. Джессика пылесосила квартиру — мы принципиально не нанимаем никого в помощь по дому. Наш кокер-спаниель бегал за ней, пытаясь укусить щетку пылесоса и возмущаясь, что ему не позволяют улечься с ней на ковре и погрызть ее всласть, как косточку. Бобби, который учится в серьезной частной школе, все вечера просиживает за домашними заданиями.
Ничто не успокаивает меня так, как разговоры, в которых на самом деле сказать нечего. Это просто, как рутинный замер температуры у здорового человека. Все живы, все в порядке. Мать Джессики и моя любимая женщина Пэгги собирается к нам на выходные. Вернусь ли я к этому времени? По идее, должен.
Что там у нас в агентстве? Тоже все нормально. Моя помощница и теперь партнерша Элис в мое отсутствие работает за двоих. Странно, что она мне до сих пор не позвонила. Значит, с одной стороны, справляется, а с другой — на пределе, даже некогда поговорить с шефом. Мне тоже, если честно, не до нее, только я этого Джессике не сказал.
Бобби, когда был маленьким, подбегал к телефону лишь на два-три слова, а потом несся обратно к своему компьютеру. Сейчас он совсем другой. Джессика в основном рассказывала американские новости — мой сын расспрашивает меня. Чем я там занимаюсь так долго (мне якобы пришла в голову мысль организовать парусную регату по Балтике в следующую июльскую жару)? Нормально ли питаюсь (у него до сих пор во рту вкус этих аппетитных, но жирнющих сырных шариков)? Познакомился ли с кем-нибудь интересным (я рассказал ему про Арне)?
Похоже, у моего сына активизировался ген Джессики, которая так же с отрочества опекает своего отца. Джессика, кстати, слушает наш разговор по громкой связи и время от времени задает уточняющие вопросы, но инициатива отныне у нее перехвачена. Отчасти потому, что мы с ней по телефону многие вещи друг о друге узнаем из интонаций, пауз, просто интуитивно. Ей не нужно спрашивать: «У тебя ничего не случилось?» Если что-то случилось, она знает об этом, лишь только я скажу: «Привет, солнышко». Представляете, какой мне нужен самоконтроль, чтобы не прозвучал, например, далекий отголосок волнений прошлой ночи с засадой, перестрелкой, скрипом половиц под ногами полицейских, пока я сидел в подполе?
Ну, хорошо, в доме все в порядке. Теперь можно спать. Но сон по-прежнему упрямился. Я вспомнил один из наших вчерашних разговоров с Анной.
— Вы как засыпаете? — в какой-то момент спросила она. Ни с того ни с сего.
— То есть?
— Ну, вот вы легли в постель, и что? Вы думаете о чем-нибудь хорошем?
— Да нет.
— А я думаю. Вернее, я пытаюсь найти в своей сегодняшней жизни что-нибудь хорошее. Но не нахожу. Ничего плохого — у меня есть крыша над головой, я обеспечена, пока еще относительно здорова… Но и ничего хорошего: ни в данный момент, ни впереди. В прошлом, да. Раньше в моей жизни было много такого, от чего я и заснуть не могла. Но сейчас меня уже ничто не греет.
Я молчал. Моя жизнь, если посмотреть на нее философски, протекала достаточно бессмысленно. Но у меня были мои близкие. Так что я, наверное, неправду сказал. Когда я думаю о чем-нибудь хорошем, я думаю о своей семье. И иногда перед тем, как заснуть, тоже.
— Вы думаете, моя жизнь уже кончилась? — скорее себя, чем меня, спросила тогда Анна.
Еще я вспомнил ее фотографию, которая стояла в гостиной на отдельном высоком столике, покрытом кружевной скатертью. Фотография была в старинной, в стиле ар-деко, бронзовой рамке с изгибающимися в неге в разные стороны побегами и листьями. Она и сделана была в манере немого кино, а-ля Грета Гарбо. Анне на ней было, вероятно, слегка за тридцать. Она стояла почти спиной к объективу — мы видели ее голые плечи и спину, но повернулась к нам лицом. Она была восхитительна: лучистые глаза, превосходной формы нос, нежные губы. От ее лица веяло сохранившейся девичьей чистотой и сформировавшимся умом зрелой женщины, в нем читалась одновременно и трогательная уязвимость, и сила характера.
— Что, не похожа на себя? — напористо, как если бы я собирался ее обидеть, спросила Анна. — Это я. Если вы хотите говорить со мной настоящей, вы должны обращаться ко мне такой, как на фотографии. Это лицо, она легонько шлепнула себя по щеке, — не мое. Мое — вот!
Что же она могла от меня утаить? Без умысла, в силу профессиональной скрытности или не придав чему-то значения. Какая хитроумная операция могла разворачиваться вокруг женщины, которая стремилась лишь к покою? Пока что единственный подозрительный след вел к нашему человеку из камеры хранения в Хельсинки. Что, вся эта возня исходила из Леса? Нет, Бородавочник вряд ли мог снова послать меня на дело, не предупредив о возможных осложнениях. Однажды он этот номер проделал, но зато потом сам же по моему сигналу SOS примчался в Париж. Возможно, кто-то из наших, работающих в Хельсинки, вел свою игру. Было ли это связано с дохлыми белыми мышами? Скорее всего, да, но при наличествующих на этот момент скудных данных такая связь не прослеживалась. Нужны были новые факты. Или озарение.
10
Я все же заснул. Но через час снова проснулся, видимо, оттого, что в номере включился холодильник. Сейчас главное было не думать о насущном и предстоящем, а то до утра глаз не сомкнуть. Но о чем-то думать все равно нужно. Я вызвал в памяти хорошее — нашу первую с Джессикой общую квартиру в Нью- Йорке.
К тому времени я выбрался из своей норы уже настолько, чтобы думать о будущем. Офис для турагентства мы сняли на углу 83-й и Лексингтон, так что имело смысл искать жилье где-то поблизости. Джессика еще доучивалась в Бостоне, поэтому задача эта падала на меня одного. Утром я приезжал на работу, в которой работой пока и не пахло, и катался на директорском кресле по полупустому офису, задирая ноги то на один, то на другой стол для несуществующих работников. В руках у меня была пара купленных у метро газет, в которых я отмечал адреса подходящих свободных квартир. Потом я составлял себе маршрут, начиная с самой дальней, и к обеду, кочуя от одной к другой, добирался снова до своего офиса.
В один из таких дней меня, предварительно назначив встречу по телефону, посетил отец Джессики, профессор Фергюсон. Наверное, он стал таким не сразу, но я всегда поражался, как тонкая, умная, мягкая Пэгги могла прожить столько лет с этим вечно взъерошенным, крикливым, перескакивающим с пятого на десятое, как с ветки на ветку, хитрым и недоверчивым существом. Какаду, не зря же я так прозвал его про себя!
При этом отцу Джессики никак нельзя отказать в образованности и интеллекте. У него пожизненная профессорская ставка в Гарварде, где он преподает английскую литературу, он — автор основополагающей монографии о Джойсе, он даже — это в моих глазах искупает все его недостатки — сумел целиком прочесть «Поминки по Финнегану», написанные дублинским гением на своем собственном языке, составленном из множества других, как живых, так и мертвых.
Меня профессор Фергюсон, как бы это сказать, дружески ненавидел. В его глазах я был притворяющимся агнцем, но на самом деле алчным, жестоким и циничным хищником, наверняка членом какого-либо преступного кубинского сообщества, продающего наркотики, женщин, оружие или все сразу. Мою историю он знал в двух словах — антикастровский диссидент, перебравшийся в Штаты и потерявший